были нужны не больше, чем телевизору переключатель программ, — только поверни ручку, а уж говорить и показывать он будет самозабвенно, никого и ничего не замечая.
— Видите ли, Рита подкупала только с первого взгляда. Потом я заметил, что мир она ощущает розовато-усложненным. Но, боже мой, жизнь и так сложна! Она хотела видеть во мне какого-то романтического героя в пурпуровом плаще. Какого-то современного Дон-Кихота. Согласитесь, глупо. В ней была старомодность наших бабушек. Упаси бог прийти к ней после пары фужеров сухого вина или поцеловать на улице…
— Зачем? — перебил Рябинин.
— Что — «зачем»?
— Зачем целоваться на улице?
— Бывают же порывы. В общем, мы с ней расстались.
— Я не понял: вы любили ее?
— Что такое любовь, товарищ Рябинин?! Человечество существует тысячелетия, и до сих пор этого никто не знает.
— Вы тоже не знаете? — усмехнулся Рябинин.
— Я считаю, что любовь — это сублимация сексуальных потребностей.
— Ага, — кивнул Рябинин, — красиво и научно.
Макридин не сомневался в единомыслии следователя. Он считал, что все мужчины состоят в заговоре против женщин. Но Рябинин состоял в других заговорах.
— Она вам писала?
— Да, было одно письмо на Байкал.
Режиссер даже не пытался скрывать. Нет, это была не честность, это была убежденность в своей непогрешимости.
— Где оно?
— Где ж оно… Теперь не помню…
Впервые за весь допрос Макридин не улыбался. Он вдруг начал долго и тщательно застегивать пуговицу на рубашке, словно только сейчас почувствовал свободный ворот. И перестал смотреть на следователя, потому что при застегивании верхней пуговицы удобнее все-таки глядеть в потолок. Оказывается, он пытался скрывать. Почему же все рассказывал, а тут засмущался?..
Ну конечно. На редкость примитивно. В основе человеческой подлости всегда лежит примитивность. Ах Рита Виленская! Осуждая ее за самоубийство, он все-таки мог понять ранимую душу, которая не перетерпела своей страшной минуты. Но вот почему она полюбила этого человека в куртке из ласковой кожи, содранной с олененка, он понять не мог.
— Нет, вы помните, где письмо, — убежденно заверил Рябинин.
— Товарищ следователь, ну куда девают письма?! Где-нибудь валяется. Может быть, в рабочем костюме…
— И вы сможете его принести?
Макридин потянулся рукой к вороту.
— Рубашка уже застегнута, — сообщил Рябинин.
Тогда режиссер передумал и полез за сигаретой.
Теперь он закурил без позы, как человек, которому просто хочется курить.
— Принести не могу. Его нашла жена.
— Нет, не нашла! Вы ей сами дали.
— Да? — приятно удивился Макридин прозорливости следователя. — Действительно, кажется, отдал.
— Зачем же?
— Как вам объяснить… Уж очень это письмо было художественно написано. Конечно, не без сентиментальности, не без парадоксов. Но были стиль и душа. Прямо Татьяна к Онегину. Поймите, я человек творческий и мне захотелось поделиться с женой, как делятся хорошей книгой.
— Куда Самсоненко дела письмо?
— Не знаю.
— Знаете, — певуче сказал Рябинин, — И я знаю. Она его отдала Виленской.
— Да? — опять приятно удивился Макридин.
— А зачем?
— Прочла мораль, что нехорошо приставать к мужчинам. Но я жену за эту акцию порицаю, — спохватился он.
— Ах, вы порицаете…
Сразу после этой «морали» Виленская сожгла свое письмо, которое как бумеранг вернулось к ней, полоснув по сердцу. Больше неясностей не было. Следствие закончено. Режиссеру осталось подписать протокол. Он получался короткий: если Рябинин волновался, то никогда хорошей записи не выходило.
— Мы не ханжи, — заметил Макридин, расписываясь под текстом. — У всех бывают романы. Надеюсь, она покончила не из-за любви?
— Нет, не из-за любви, — убежденно ответил Рябинин. — С любовью она уже справилась. Виленская покончила с собой из-за вашего предательства.
Макридин смотрел на следователя, обидчиво сложив сочные губы. Этого он не ожидал. Видимо, он привык, чтобы его понимали. Ну а тех, которые не понимают, можно всегда избежать. Кроме следователя.
— По-моему, — нравоучительно сказал режиссер, — слово «предательство» в этой истории неуместно.
— Почему же? — Рябинин удивился, теперь пришла его очередь удивляться, — Сначала вы предали жену. Потом предали любовь. А потом предали Виленскую.
— Слово «предать» относится к Родине, — уточнил Макридин.
— Нет уж! — отрезал Рябинин и встал. В начавшемся разговоре сидеть он уже не мог. Вскочил и режиссер, расплескав полы своей широкой куртки.
— Нет уж, — повторил Рябинин. — Предатели ни с того ни с сего не получаются. Они сначала предают жен, детей, работу, товарищей… А потом Родину. Родина-то и состоит из наших друзей и близких, из нас с вами, из любви, из верности. Лично я бы вам никогда и ничего не доверил.
— В моих действиях нет состава преступления! — повысил голос Макридин, вспомнив про закон. Он уже проконсультировался.
— К сожалению, в кодексе не хватает статьи. Одной, но самой главной. Я бы ее внес под номером один. Статья номер один — о человеческой подлости.
— Жена предупреждала, что вы человек неделикатный.
— Смотря с кем, — сказал Рябинин, сдерживая бесцельную злость.
И вдруг Макридин улыбнулся — посреди словесного боя и ярости улыбнулся своей младенчески-обаятельной улыбкой, безотказно действующей на людей. Рябинин даже умолк.
— Надеюсь, эта история на моей работе не отразится? — спросил он из-под улыбки.
Вот ради чего улыбался. И ни разу не пожалел Виленскую, хотя бы ради вежливости. Рябинин попытался принять безразличный вид — это помогало сдерживаться.
— А то вот так влипнешь в историю из-за человека не от мира сего, — разъяснил режиссер.
— Она от мира сего, Макридин. От нашего. Это вы не от сего мира, а еще от старого, от уходящего.
Но режиссер не слушал. Его не интересовало мнение следователя. Он беспокоился за свое место в студии.
— На работе не отразится? — переспросил он.
— Обязательно отразится! — звонко сказал Рябинин, да, пожалуй, уже и крикнул, подступая к режиссеру. — Я завтра же поеду на студию и сообщу начальству. Я соберу ваш коллектив и все расскажу ему. Я пойду в газету и покажу дело корреспонденту… Я напишу представление в Москву, в комитет по телевидению. Я всюду пойду, Макридин! Потому что вам нельзя снимать воздушное, солнечное, оптимистичное… Вы не только хрустальные колбы перебьете — вы людей-то на своем пути…
Видимо, Рябинин упорно наступал на него грудью и голосом. Макридинская улыбка пропала — только остались растянутые губы, застывшие, как резина на морозе. Глаза пожелтели: от ярости ли, от коричневого ли сейфа, к которому загнал его следователь…
Макридин нащупал сзади дверь. Его ловкое тело только полыхнуло в проеме желтым светом и пропало. Но в проеме мелькнуло и чье-то лицо.
Рябинин взялся за виски и вышел в коридор.
У паровой батареи стояла Шурочка. Теперь она не плакала, но глаза у нее так и остались красными. Без белого халата она казалась еще меньше.
— Устали? — спросила Шурочка.
— Немножко.
И он впервые за этот день улыбнулся.
Виктор Капличников слегка покачивался от радости. От жаркого, перемятого каблуками асфальта; от тихого горячего ветерка, в котором духов, казалось, больше, чем кислорода; от встречных огоньков, мельтешивших в густо-синих улицах; от встречной девушки в брючном костюме… Радость была всюду. Но шла она из внутреннего кармана пиджака. Там лежал жесткий типографский прямоугольник свежего диплома. Капличникову хотелось зайти в какую-нибудь парадную. И еще раз впиться в него глазами. Но он терпел, да в парадной и помешали бы. Два часа назад у Виктора было среднее образование, а теперь высшее. Два часа назад он был токарь, а теперь инженер.
Неприятности можно переживать в одиночестве. Радость же рвется наружу, к людям. Этот диплом даже некому было показать: родители в отпуске, приятели в турпоходе. Он пожалел, что не пошел вспрыснуть это дело с малознакомыми заочниками. Конечно, можно взять бутылку хорошего вина, пойти домой, положить перед собой диплом и выпить всю емкость мелкими глотками. И сидеть в притихшей квартире перед телевизором — единственным живым существом. Но ему были нужны люди и тот городской шум, который так всем надоел.