— Пока он лежал здесь, — не без самодовольства сказал Избистер, — я изменил свои взгляды на жизнь, женился, воспитал детей. Мой старший сын — а тогда я еще и не помышлял о сыновьях — гражданин Америки и скоро окончит Гарвардский университет. В волосах у меня уже появилась седина. А вот он все тот же: не постарел, не поумнел, такой же, каким был я в дни своей молодости. Как это странно!

— Я тоже постарел, — заметил Уорминг. — А ведь я играл с ним в крикет, когда он был мальчиком. Он выглядит совсем еще молодым. Только немного пожелтел. Ну совсем молодой человек!

— За это время была война, — сказал Избистер.

— Да, пришлось ее пережить.

— И потом эти марсиане.

— Скажите, — спросил Избистер после некоторой паузы, — ведь у него, кажется, было небольшое состояние?

— Да, было, — ответил Уорминг. Он принужденно кашлянул. — И я его опекун.

— А! — протянул Избистер.

Он задумался, потом нерешительно спросил:

— Без сомнения, расходы по его содержанию не особенно значительны; состояние, должно быть, увеличивается?

— О да! Если только он проснется, он будет гораздо богаче, чем раньше.

— Мне как деловому человеку, — сказал Избистер, — не раз приходила в голову эта мысль. Я иногда даже думал, что с коммерческой точки зрения сон этот довольно выгоден для него. Он точно знал, что делал, когда впадал в летаргию. Если бы он жил…

— Не думаю, — улыбнулся Уорминг, — чтобы это вышло у него умышленно. Он никогда не был особенно дальновидным. В самом деле…

— Вот как!

— Мы всегда расходились с ним в этом отношении. Я постоянно был чем-то вроде опекуна при нем. Вы, конечно, много видели в жизни и понимаете, что бывают такие обстоятельства… Впрочем, вряд ли есть надежда, что он проснется. Летаргия истощает, медленно, но все-таки истощает. Несомненно, он медленно, очень медленно, но неуклонно близится к смерти, не так ли?

— Что будет, если он проснется? Воображаю, как он удивится! За двадцать лет жизнь так переменилась. Ведь это будет совсем как у Рип ван Винкля.

— Скорее как у Беллами. Перемены чересчур велики,

— заметил Уорминг. — Да и я тоже изменился: стал совсем старик.

Избистер с притворным удивлением произнес:

— Ну что вы, я никогда не сказал бы этого!

— Мне было сорок три, когда его банкир… — помните, вы еще Телеграфировали его банкиру? — обратился ко мне.

— Как же, помню. Адрес был в чековой книжке, которую я нашел в его кармане, — отвечал Избистер.

— Ну так вот, сложение произвести нетрудно, — сказал Уорминг.

Несколько минут они молчали. Затем Избистер с любопытством спросил:

— А что, если он проспит еще много лет? — И, немного помедлив, сказал:

— Следует обсудить это. Вы понимаете, его состояние может перейти в другие руки.

— Поверьте, мистер Избистер, этот вопрос тревожит и меня самого. У меня, видите ли, нет таких родных, которым я мог бы передать опеку. Необычайное и прямо безвыходное положение.

— Да, — сказал Избистер, — здесь должна быть, так сказать, общественная опека, если только у нас таковая имеется.

— Мне кажется, что этим должно заняться какое-нибудь учреждение, юридически бессмертный опекун, если только он действительно может проснуться, как полагают иные доктора. Я, видите ли, уже справлялся об этом у некоторых наших общественных деятелей. Но пока еще ничего не сделано.

— Право, это недурная мысль — передать опеку какому-нибудь учреждению: Британскому музею, например, или же Королевской медицинской академии. Правда, это звучит несколько странно, но и случай ведь необыкновенный.

— Трудно уговорить их принять опеку.

— Вероятно, мешает бюрократизм.

— Отчасти.

Оба замолчали.

— Любопытное дело! — воскликнул Избистер. — А проценты все растут и растут.

— Конечно, — ответил Уорминг. — А курс все повышается…

— Да, я слышал, — сказал Избистер с гримасой. — Что же, тем лучше для него.

— Если только он проснется.

— Если только он проснется, — повторил Избистер. — А не замечаете вы, как заострился его нос и как опущены теперь у него веки?

— Я не думаю, чтобы он когда-нибудь проснулся, — сказал Уорминг, присмотревшись к спящему.

— Собственно, я так и не знаю, — проговорил Избистер, — что вызвало эту летаргию. Правда, он говорил мне что-то о переутомлении. Я часто об этом думал.

— Это был человек весьма одаренный, но чересчур нервный и беспорядочный. У него было немало неприятностей — развод с женой. Я думаю, что он бросился с таким ожесточением в политику, чтобы позабыть свое горе. Это был фанатик-радикал, типичный социалист, либерал, передовой человек. Энергичный, страстный, необузданный. Надорвался в полемике, вот и все! Я помню памфлет, который он написал, — любопытное произведение. Причудливое, безумное! Между прочим, там было несколько пророчеств. Одни из них не оправдались, но другие — совершившийся факт. Вообще же, читая его, начинаешь понимать, как много в этом мире неожиданного. Да, многому придется ему учиться и переучиваться заново, если он проснется. Если только он когда-нибудь проснется…

— Чего бы я только не дал, — заявил Избистер, — чтобы услышать, что он скажет, увидев такие перемены кругом.

— И я тоже, — подхватил Уорминг. — Да! И мне бы очень хотелось. Но, увы, — прибавил он грустно, — мне не придется увидеть его пробуждения.

Он стоял, задумчиво глядя на восковую фигуру.

— Он никогда не проснется, — произнес он, вздохнув. — Он никогда не проснется.

3. ПРОБУЖДЕНИЕ

Но Уорминг ошибся. Пробуждение наступило.

Как чудесно и сложно такое, казалось бы, простое явление, как сознание! Кто может проследить его возрождение, когда мы утром просыпаемся от сна, прилив и слияние разнообразных сплетающихся ощущений, первое смутное движение души — переход от бессознательного к подсознательному и от подсознательного к первым проблескам мысли, пока, наконец, мы снова не познаем самих себя? То, что случается с каждым из нас утром, при пробуждении, случилось и с Грэхэмом, когда кончился его летаргический сон. Тьма постепенно стала рассеиваться, и он смутно почувствовал, что жив, но лежит где-то, слабый, беспомощный.

Этот переход от небытия к бытию, по-видимому, совершается скачками, проходит различные стадии. Чудовищные тени, некогда бывшие ужасной действительностью, странные образы, причудливые сцены, словно из жизни на другой планете. Какие-то смутные отголоски, чье-то имя — он даже не мог бы сказать, чье; возвратилось странное, давно забытое ощущение вен и мускулов, безнадежная борьба, борьба человека, готового погрузиться во мрак. Затем появилась целая панорама ярких колеблющихся картин.

Грэхэм чувствовал, что его глаза открыты и он видит нечто необычное. Что-то белое, край, по-видимому, какой-то белой рамы. Он медленно повернул голову, следя взглядом за контуром предмета. Контур уходил вверх, исчезая из глаз. Грэхэм силился понять, где он находится, Значит ли это, что он болен? Он находился в состоянии умственной депрессии. Ощущал какую-то беспричинную, смутную тоску человека, проснувшегося до рассвета. Ему послышался неясный шепот и звук быстро удаляющихся шагов.

При первом движения головы он понял, что очень слаб. Он решил, что лежит в постели в гостинице, хотя и не мог припомнить, чтобы видел там эту белую раму. Вероятно, он уснул. Он вспомнил, как ему хотелось тогда спать. Вспомнил скалы и водопад, даже свой разговор со встречным незнакомцем…

Как долго он проспал? Откуда эти звуки торопливых шагов, напоминающие ропот прибоя на прибрежной гальке? Он протянул бессильную руку, чтобы взять часы со стула, куда он обычно их клал, но прикоснулся к гладкой, твердой поверхности, похожей на стекло. Это крайне поразило его. Он повернулся, изумленно огляделся и с трудом попытался сесть. Движение это потребовало напряжения всех его сил; он почувствовал головокружение и слабость.

От изумления он протер глаза. Загадочность его положения ничуть не объяснилась, но голова была совершенно ясной, — очевидно, сон пошел ему на пользу. Он находился вовсе не в постели, а совершенно нагой лежал на очень мягком и упругом тюфяке под стеклянным колпаком. Ему показалось странным, что тюфяк был почти прозрачным, — внизу находилось зеркало, в котором смутно отражалась его фигура. Его рука — он содрогнулся, увидев, до чего суха и желта кожа, — была туго обвязана какой-то странной резиновой лентой, слегка врезавшейся в нее. Эта странная постель помещалась в ящике из зеленоватого стекла (так по крайней мере ему показалось), белая рама которого и привлекла сначала его внимание. В одном углу ящика стоял какой-то блестящий сложный аппарат, очень странный с виду, и прибор, напоминающий термометр.