Но интересней всего третий пария сериала — Митя, приемный сын Градовых. Он не только «всегда чувствовал себя чужаком в советском обществе», но и с пионерского возраста жил злобной страстью: «Вот подрастем и мы им покажем, гадам, — коммунистам и чекистам. Ух, как я их ненавижу!»

Его настоящий отец — зверюга-кулак. При угрозе раскулачивания он сжег свою избу вместе со всей семьей, спастись удалось только вот этому Мите. Перед войной он окончил школу и собирался поступать в медицинской институт, «естественно, по протекции деда», замечает писатель. Меня тут больше всего заинтересовало это аксеновское «естественно». Я, повторюсь, поступал в шесть вузов и, естественно, безо всяких протекций. А тут протекция считается делом само собой разумеющимся. Но это к слову.

Так вот, пария Аксенов беспрепятственно окончил медицинский институт и не в Казани, не в Рязани, не в Магадане, а в Ленинграде, получил работу, но вскоре потянуло на мамину стезю. Перебрался в Москву, Написал одну повесть, другую, третью… Все это, начиная с повести «Коллеги» в 1960 году, лихо печаталось в популярнейшем тогда журнале «Юность» и выходило отдельными изданиями. Все это одни критики и органы печати бурно нахваливали, другие, естественно, — наоборот.

В 60–70-е годы, как, впрочем, и раньше, интерес во всем мире к советской литературе был огромный. Книги Аксенова, как и других советских авторов, хорошо издавались и за границей. Причем, не только в Болгарии, Румынии, Польше, ГДР, Венгрии, Югославии, Чехословакии. По одной-две книжечки были изданы и подальше — во Франции, Англии, Испании, Швеции, Греции, даже в Израиле и Японии. Всего за десять лет с 1965 по 1975, по данным издательства «Книга» (М. 1976) на иностранных языках труды В. Аксенова издавались 41 раз. Не хило! Почти как Леонида Жуховицкого, которого издавали даже на малайском. Надо ли говорить об изданиях на родине? Уж никак она не отстала от малайцев. К тому же, на родине сочинения Аксенова не только отменно издавались, но кое-что еще и становилось спектаклями, фильмами.

Своеобразным дополнением к такой жизни этого парии были многочисленные заграничные поездки по линии Союза писателей: во Францию, Японию, даже в Латинскую Америку и т. д. Все это не помешало гневной декламации Аксенова на замшелую тему «железного занавеса», изобретенного-де «вождем бриттов» (Сага, кн. 3, с. 78). Тут уже начинается вранье, заквашенное на невежестве: это выражение почти за тридцать лет до бритта Уинстона встречаем у Василия Розанова:

«С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русской Историей железный занавес.

— Представление окончилось.

Публика встала.

— Пора надевать шубы и ехать домой.

Оглянулись.

Но ни шуб, ни домов не оказалось».

Приведя сей сюжет в своей замечательной книге «Из итогов XX века», только что вышедшей в ленинградском издательстве «Владимир Даль», Петр Палиевский пишет: «Всматриваясь сейчас в этот образ, можно понять, что в нем нет ничего неверного ни с какой точки зрения. И революция представлена в ее истинном размахе, и действительный конец русской истории как отдельной, собственно русской, и поведение людей, которых Розанов именует публикой… Просто человек оказался достойным собеседником тех, кто «призвал его на пир».

Потом этот образ 25 февраля 1945 года в газете «Дас Райх» использовал Геббельс: если, мол, немцы прекратят сопротивление Красной Армии, то «над Европой опустится железный занавес». Естественно, побывав в волосатых ручках Геббельса, которого всеблагие в собеседники, разумеется, не звали, этот б/у образ потерял свежесть и сильно деформировался. А Черчилль-то, как эстафетную палочку, взял его именно из этих волосатых ручек: «Над Восточной Европой опустился железный занавес…» Сталин сразу разглядел эстафету и через несколько дней после речи вождя бриттов в Фултоне сказал: «Господин Черчилль и его друзья поразительно напоминают в этом отношении Гитлера и его друзей». В первую очередь, конечно, дружка Геббельса. Сочинений Аксенова товарищ Сталин, к сожалению, не читал. А если бы почитал, то, пожалуй, сказал бы: «Никакого занавеса не было, а был фильтр, который пропускал в нашу страну Фолкнера, Рокуэлла Кента, Поля Робсона, но задерживал бациллы и спирохеты вроде «Московской саги»…

В декабре 1962 года, только что вернувшись из Японии, молодой пария Аксенов был приглашен в Кремль на встречу руководителей партии и правительства с художественной интеллигенцией. Там он произнес бессмертную речь, опубликованную в свое время в журнале «Известия ЦК КПСС». В частности, с восторгом говорил о том, что «в Японии вызывает изумление и восхищение уровень духовной жизни нашего народа. Многое из нашего рассказа просто поражало японцев… Это для них совершенно необычно, невероятно». И дальше: «Я разговаривал в Японии с одним буржуазным интеллигентом. Он спросил меня, как вы считаете, вот нам здесь кажется, что те перемены, которые происходят в вашей стране (хрущевская «оттепель», поношение Сталина и т. п. — В. Б.), в какой-то степени сближают вас с нами? Вы как бы идете к нам — к капиталистическому искусству? Я ему ответил: все обстоит как раз наоборот! Это как раз победа нашей идеологии!» Какой? Разумеется, советской, коммунистической. Казалось, сейчас Аксенов начнет читать «Стихи о советском паспорте»:

Читайте! Завидуйте!
Я — гражданин Советского Союза!

Но он, не прибегая к стихам, пошел однако еще дальше — уверенно предрек: «Все свидетельствует о том, что они (японцы и весь Запад — В. Б.) стихийно, подспудно, но все-таки идут к социализму». Вот ведь как! Ну что за прозорливец этот пария!

Тут же он счел патриотическим долгом внести ясность в вопрос, о котором тогда было много разговоров — об отношении между поколениями: «Наше единство в нашей марксистской философии, в нашем историческом оптимизме… Некоторые критики говорят, что советская молодежь, молодые советские литераторы не помнят своего родства, что мы отвергаем то, что было завоевано нашими отцами, не уважаем своих отцов, что вообще советская молодежь, дескать, противопоставляет себя отцам. Особенно любит такие выводы на Западе буржуазная реакционная пресса. Мне хочется по этому поводу сказать, что все это неверно, все это глубоко неправильно. Мы уважаем своих отцов и любим своих отцов». Какая мужественная, сокрушительная отповедь реакционерам Запада.

Право, окажись на той встрече Маяковский или Николай Островский, они едва ли могли бы сказать лучше. Но, разумеется, они уж наверняка не позволили бы себе в конце речи такого угодничества, как Аксенов: «Я благодарен партии и лично Никите Сергеевичу за то, что я могу с ним разговаривать, могу с ним советоваться». Видимо, только регламент помешал добавить: «Могу смотреть на него, могу дышать с ним одним воздухом, могу здесь, в Кремле, воспользоваться тем же сортиром, что и дорогой Никита Сергеевич».

Впрочем, что ж, Аксенов был не одинок. Вот что писал Хрущеву дня через три после встречи бурный гений Эрнст Неизвестный: «Дорогой Никита Сергеевич! Я благодарен Вам за отеческую критику. Она помогла мне… Никита Сергеевич, я преклоняюсь перед Вашей человечностью, и мне много хочется писать Вам самых теплых и нежных слов (так в тексте. — В. Б.). Никита Сергеевич, клянусь Вам и в Вашем лице партии, что буду трудиться не покладая рук». И трудится! И не покладает.

Да что Аксенов, что Неизвестный! Сам твердокаменный титан Солженицын после новой встречи на Ленинских горах 8 марта 1963 года, почтительно не решаясь обеспокоить самого Хрущева, писал как высшему арбитру — В. С. Лебедеву, его чиновному помощнику. Речь шла о пьесе «Олень и шалашовка», которую решительно отвергал Твардовский: «Я хочу еще раз проверить себя: прав ли я или Александр Трифонович. Если Вы скажете то же, что он, то я немедленно забираю пьесу из театра «Современник»… Мне будет больно, если я в чем-либо поступлю не так, как этого требуют от нас, литераторов, партия и очень дорогой для меня Никита Сергеевич Хрущев». Ему будет больно… Вот так и в 45-м году говорил он следователю: «Мне будет больно, товарищ Езепов, если я вас огорчу». И закладывал друзей, даже родную жену, будто бы антисоветчиков…