Сказав детям, чтобы они отдохнули немного, я уединилась в лесу. У меня было с собой несколько полотенец. Я вытерла кровь, сложила прокладку. Крови было много, я, конечно, страшно расстроилась, однако надеялась как-нибудь дотерпеть до школы. В голове была такая сумятица, что я никак не могла собраться с мыслями. Мучил стыд – за откровенный сон, за то, что мастурбировала и при детях дала волю эротическим фантазиям. Вообще-то я к таким вещам строго относилась.
Отправив ребят за грибами, я подумала, что надо поскорее закончить «урок» и вернуться пораньше. Добраться бы до школы. Я присела и стала внимательно наблюдать за детьми, считая по головам, чтобы никого не упустить из виду.
Прошло какое-то время, и я заметила одного мальчика, который, держа что-то в руках, направлялся ко мне. Его звали Наката. Да, именно Наката. Тот самый, кто потом не пришел в себя и долго пролежал в больнице. Он нес мое полотенце, перепачканное кровью. У меня перехватило дыхание. Не может быть! Я же выбросила его довольно далеко, в таком месте, куда дети не должны были добраться, а если бы и добрались, то не нашли бы. Естественно, ведь женщины стыдятся этого больше всего и стараются, чтобы такие вещи никому не попадались на глаза. Я ума не могла приложить, как Наката отыскал это полотенце.
И я набросилась на него, на этого мальчика, с кулаками. Схватила за плечи и надавала пощечин. Наверное, еще и кричала что-то при этом. В голове у меня помутилось, я совсем потеряла над собой контроль. Мне стало ужасно стыдно—по-моему, это был шок. Ведь до этого я никогда не поднимала руку на ребенка. Но в тот момент я была сама не своя.
Дети как один уставились на меня. Кто стоял, кто сидел – все как один повернулись в мою сторону. Все было у них перед глазами: бледная как полотно учительница, упавший на землю Наката, полотенце в крови. На какое-то время все точно замерли – не шевелились и молчали. Лица детей застыли бесстрастными бронзовыми масками. В лесу наступила тишина. Слышны были только голоса птиц. Я и сейчас живо представляю эту картину.
Прошло какое-то время. Не так много, наверное, хотя показалось, что минула целая вечность, задвинувшая меня куда-то на самый край вселенной. Наконец я пришла в себя. В окружающий мир вернулись краски. Спрятав за спину окровавленное полотенце, я бросилась к лежавшему на земле Накате, подняла, прижала к себе и стала приговаривать: «Прости! Пожалуйста, прости свою плохую учительницу!» Но мальчик, похоже, еще был в шоке. Он смотрел на меня пустыми, непонимающими глазами, и мои слова, скорее всего, до него не доходили. Не отпуская его, я обернулась к ребятам и сказала, чтобы они занялись грибами. Они сразу послушались, будто ровным счетом ничего не произошло, по-моему, так и не поняв, в чем дело. Все было слишком необычно и неожиданно.
Так я и стояла, окаменевшая, крепко притиснув к себе Накату. Хотелось умереть на этом самом месте, исчезнуть, провалиться сквозь землю. Скоро сюда ворвется война, страшная и жестокая, погибнет множество людей. Я уже не понимала, правильно ли воспринимаю окружающее. Ту ли вижу перед собой? Те ли краски? Те ли птичьи голоса слышу?.. Я одна в лесу, в полной растерянности, истекающая кровью, в душе – гнев, страх, стыд. И я заплакала, тихо-тихо, еле слышно.
А потом на детей свалилось это.
Теперь Вы, конечно, понимаете, почему я не смогла рассказать военным все так откровенно. Была война, и мы все жили как предписывала «идея». Поэтому я и не сказала ничего о месячных и о том, как била по щекам Накату, когда тот нашел мое полотенце. Как я уже писала, я ужасно переживаю, что очень помешала Вашей работе, Вашим исследованиям. Теперь, рассказав все как было, я словно камень сняла с души.
Как ни странно, никто из моих учеников не запомнил ни злополучного полотенца, ни избиения Накаты. Безобразная сцена просто выпала у них из памяти. Я убедилась в этом позже, когда все кончилось, постаравшись намеками выяснить, что они помнят. Видимо, на ребят уже действовала сила, лишившая их сознания.
Мне, как классному руководителю, хочется поделиться е Вами впечатлениями о Накате. Я не знаю, что с ним стало. Мальчика отвезли в Токио, в военный госпиталь. От американского офицера, который беседовал со мной после войны, я слышала, что Наката довольно долго был в коме, но в конце концов пришел в себя. Никаких подробностей офицер не сообщил. Полагаю, Вам об этом известно больше, чем мне.
Наката был из эвакуированных. Таких детей в нашем классе оказалось пятеро. Из них он учился лучше всех, умный был мальчик. Симпатичный, всегда аккуратно одетый. Но очень тихий, нелюбопытный какой-то. На уроках руку никогда не поднимал, зато когда вызывали, всегда отвечал правильно, рассуждал здраво. Легко усваивал новый материал – по всем предметам. В любом классе найдется такой ученик. Даже если с ним не заниматься, он сам будет все делать, перейдет в более сильную школу и в конечном итоге займет достойное место в обществе. Прирожденные способности.
Однако в этом мальчике кое-что меня, как учителя, беспокоило. Временами я замечала в нем безразличие, покорность. Он брался за любое дело, за самую сложную задачу, но, решив ее, почти не радовался. Я никогда не замечала, чтобы он сопел от натуги, переживал из-за ошибок. Не вздохнет, не улыбнется. Все делал с таким видом, словно хотел сказать: ну, надо – значит, надо. Так рабочий на заводе закручивает отверткой какие-нибудь винтики в деталях, которые двигаются по конвейеру.
Полагаю, все дело было в семье. Конечно, с жившими в Токио родителями Накаты я не была знакома, поэтому точно сказать не могу. Но за все время работы в школе я не раз встречалась с такими примерами. Когда взрослые, имея дело с одаренными детьми, ставят перед ними новые и новые цели. Нередко получается, что дети, чересчур озабоченные решением этих задач, постепенно теряют свойственную их возрасту свежесть ощущений, радость от достижения цели. Замыкаются в себе, перестают давать волю чувствам. И нужно потратить много времени и сил, чтобы отомкнуть детскую душу. Детские души податливы, их легко можно согнуть. Но, раз согнувшись, они застывают, и распрямить их очень трудно. Часто даже невозможно. Хотя Вы же специалист в таких вопросах, и не мне Вам об этом рассказывать.
И вот еще что: глядя на мальчика, я не могла не заметить: на нем лежит тень, которую оставляет на человеке пережитое насилие. Не раз в выражении лица, в поступках Накаты читался мимолетный испуг – своего рода рефлекс на недобрую силу, действие которой он долго на себе испытывал. Что это было? Не знаю. Наката выучился себя контролировать и умело маскировал этот испуг. Однако ему не удавалось скрыть легкую судорогу, пробегавшую по его телу, когда что-то случалось. Думаю, он столкнулся с насилием в семье. Я поняла это, ежедневно общаясь с детьми.
В деревне грубость – в порядке вещей. Почти у всех наших школьников родители были крестьяне. Жили очень тяжело, едва сводили концы с концами. Работали с утра до вечера, уставали, конечно, и предпочитали пускать в ход кулаки, чем объясняться, если что не так. Это ни для кого не секрет. Дети к этому относились безучастно – ну, подвернулся под горячую руку, велика важность! – их. это не травмировало. Но у Накаты отец был профессором в университете, да и мать – насколько я могла судить по ее письмам – была женщиной хорошо образованной. Короче, элитная городская семья. Так что если у них дома кто и распускал руки, то это было не то насилие, от которого каждый день страдали деревенские дети, а какое-то другое, более сложное и глубокое. Насилие, оставлявшее шрамы в душе ребенка.
Поэтому я ужасно переживаю из-за того, что набросилась тогда, в горах, на Накату, – пусть я и не сознавала, что творю, и глубоко раскаиваюсь в своем поступке. Ни в коем случае нельзя было этого делать. Ведь его вместе с другими детьми вывезли из Токио, почти насильно разлучив с родным домом. Мальчик очутился в незнакомой среде и уже готов был открыть мне свою душу.