Конечно, они каждый день писали друг другу письма. «Быть может, от этого расставания тоже будет какая-нибудь польза, – писал он. – Ведь мы сможем подумать о том, насколько на самом деле мы друг другу дороги и необходимы, сможем убедиться в этом». Но у нее было иное мнение. Ей было совершенно ясно, что их отношения в проверке не нуждаются. Это судьба, такой случай бывает один на миллион и ничто изначально не в состоянии их разделить. Она это понимала, а он нет. Или понимал, но это до него не доходило. Потому взял и уехал в Токио. Думал, наверное, что такое испытание сделает их связь еще крепче. У мужчин подобный образ мысли довольно часто встречается.

Она в девятнадцать лет написала стихи. Сочинила к ним музыку. Получилась песня, которую она потом пела за пианино. Мелодия такая меланхоличная, чистая, по-настоящему красивая, а слова не простые, полные символов и философского смысла. И это сочетание придавало песне новизну и свежесть. Понятно, что и в стихах, и в мелодии сжато выразилась ее душа, жаждавшая любимого, который был от нее далеко. Саэки-сан несколько раз исполнила эту песню на людях. Девушка она была застенчивая, но петь любила и еще в колледже организовала ансамбль народной музыки. Слушатели пришли в восторг, тогда она записала коротенькую демонстрационную кассету и послала знакомому директору фирмы грамзаписи. Директору песня тоже понравилась, и ее пригласили в Токио – решили делать студийную запись.

В Токио она оказалась в первый раз, и встретилась там со своим парнем. В перерывах между сессиями на студии они выкраивали время для встреч, любили друг друга, как раньше. Моя мать считала, что половую жизнь они узнали уже лет с четырнадцати. Рано созрели. И как часто бывает, те, кто рано созревают, долго не могут повзрослеть, остаются такими, как в четырнадцать-пятнадцать лет. В каждом любовном порыве они проверяли меру потребности друг в друге. Ни ее, ни его к противоположному полу совершенно не тянуло. Никто и ничто оказалось не в состоянии вклиниться между ними, хоть жизнь их и разделила… Слушай, может, тебе надоела эта сказка про любовь? Я покачал головой:

– Мне кажется, дальше будет какой-то резкий поворот.

– Точно, – сказал Осима. – Любая история обязательно закладывает резкий вираж. «Дело неожиданно приняло новый оборот…» Счастье у всех одинаковое; каждый человек несчастлив по-своему. Прав Толстой. Счастье – это притча, а несчастье – история. Итак, пластинку пустили в продажу, и она стала хитом. Но не обыкновенным, каких много, а суперхитом. Пластинки шли нарасхват. Продали миллион, два миллиона, сколько точно, не знаю. Но по тем временам это был рекорд. На конверте напечатали ее фотографию: она в студии за роялем, смотрит в объектив и приветливо улыбается.

А поскольку других вещей у нее не было, на другой стороне сингла записали ту же самую мелодию, но в инструментальном исполнении. Фортепиано с оркестром. За роялем Саэки-сан. Тоже симпатично получилось. 70-е годы… Крутили на всех радиостанциях. Мать рассказывала. Так или нет – не знаю, меня тогда еще на свете не было. Но кроме той песни Саэки-сан больше ничем не прославилась. Ни большого диска, ни других синглов так и не вышло.

– Интересно, слышал я эту вещь?

– Ты вообще-то радио часто слушаешь?

Я покачал головой. Радио я почти не слушал.

– Тогда, скорее всего, нет. Сейчас уже вряд ли услышишь, если только в какой-нибудь специальной программе о старых хитах. Но песня – просто чудо. Я ее слушаю время от времени, у меня есть компакт-диск. Разумеется, когда Саэки-сан нет на месте. Она страшно не любит касаться этой темы. Хотя не только этой, а вообще прошлого.

– А как называется песня?

– «Кафка на пляже», – ответил Осима.

– «Кафка на пляже»?!

– Именно так, дорогой Кафка Тамура. Твое имя. Редкое совпадение.

– Это не настоящее имя. Настоящая моя фамилия – Тамура.

– Все равно. Ты ж сам его выбрал.

Я кивнул. Действительно, выбирал имя я сам – причем довольно давно, когда решал, как меня будут звать в новой жизни.

– Вот это и важно, – сказал Осима.

В двадцать лет, в самый разгар бума вокруг «Кафки на пляже», возлюбленный Саэки-сан погиб. В университете, где он учился, началась забастовка. Бунтовщики забаррикадировались в студенческом городке. Парень пробрался через баррикады, чтобы что-то передать своему приятелю, который остался в городке на ночь. Было почти десять вечера. Захватившие университетский корпус студенты по ошибке приняли его за шпиона – одного из вожаков группировки, с которой они враждовали (он и вправду был на него очень похож), – привязали к стулу и стали «допрашивать». Несчастный только попробовал объяснить, что он совсем другой человек, как на него посыпались удары. Били обрезками железных труб, дубинками, а когда он свалился на пол, стали пинать ногами в тяжелых ботинках. На рассвете парень умер. У него оказался проломлен череп, сломаны ребра, отбиты легкие. Мертвого бросили на обочине как собаку. Спустя пару дней по просьбе администрации университета в студгородок ворвались спецподразделения и за несколько часов навели порядок, сняли блокаду. Несколько студентов арестовали по подозрению в убийстве. Вину свою они признали, был суд, и двое получили небольшие сроки за непредумышленное убийство по статье «нанесение телесных повреждений, повлекших за собой смерть». Погиб он абсолютно бессмысленно.

Больше никто не слышал, как поет Саэки-сан. Она перестала выходить на улицу, заперлась в своей комнате и ни с кем не разговаривала. Даже по телефону. Даже на похороны не пришла. Бросила колледж, и через несколько месяцев исчезла из города. Никто не знал, куда она делась, чем занимается. Родители на этот счет не распространялись. Может, и сами не знали, куда уехала дочь. Рассеялась, как дым. Самая близкая ее подруга, мать Осимы, тоже не имела представления, что с ней произошло. Говорили, Саэки-сан хотела покончить с собой в лесу на горе Фудзи, но у нее что-то не заладилось, и теперь она в психиатрической больнице. Знакомый чьего-то знакомого якобы неожиданно столкнулся с ней в Токио и потом рассказывал, что она там работает, вроде что-то пишет. Ходили разговоры, что она вышла замуж и у нее дети. Но толком никто ничего не знал. После этого прошло двадцать с лишним лет.

Одно можно сказать: где бы она ни жила и чем бы ни занималась все это время, материальных проблем у нее, судя по всему, не было. На ее банковские счета перечисляли гонорары за «Кафку на пляже». Даже после уплаты подоходного налога оставалось достаточно. Деньги, пусть и небольшие, шли и за исполнение песни Саэки-сан по радио, за ее выход на компакт-дисках в сборниках старых хитов, и она вполне могла тихо, ни от кого не завися, жить где-нибудь сама по себе. Вдобавок она была единственной дочерью в обеспеченной семье.

И вдруг через двадцать пять лет Саэки-сан снова объявилась в Такамацу. Приехала мать хоронить. (Хотя, когда за пять лет до этого умер отец, ее на похоронах не видели.) Похороны она устроила скромные, через некоторое время продала дом, в котором выросла, купила квартиру в тихом районе и успокоилась. На этом с переездами вроде было покончено. Потом у нее состоялся разговор в доме Комура (главой семейства стал другой брат; он был на три года младше погибшего. Говорили они наедине, о чем – неизвестно), после чего Саэки-сан стала заведующей библиотекой.

Она до сих пор очень хороша собой, стройна. Почти не изменилась – осталась такой же ясной и одухотворенной, как на конверте с ее пластинкой. Но открытой, светлой улыбки больше нет. Она и сейчас иногда улыбается. Получается очаровательно, но эта ее улыбка ограничена – и в пространстве, и во времени. А за ней – невидимая высокая стена. Это улыбка, которая никого никуда не зовет. Каждое утро Саэки-сан приезжает из города на сером «фольксвагене-гольфе» и на нем же возвращается домой.

Снова оказавшись в родных местах, она отгородилась от старых подруг и родственников, свела общение с ними к минимуму. Встретив кого-нибудь случайно, отделывалась ничего не значащими фразами, не выходя за рамки дежурных тем. Стоило речи зайти о прошлом (особенно если прошлое касалось ее), Саэки-сан сразу же переводила разговор на другую тему, причем получалось это как бы само собой. Говорила она всегда мягко и вежливо, но в ее голосе не достает присущих людям от природы участия и интереса. Внутренняя доброта, если она у нее действительно была, скрывалась где-то в глубине, не находя выхода. Саэки-сан предпочитала не высказывать своего мнения и делала это, разве что когда требовалось здравое суждение. Говорила мало, больше слушала, доброжелательно вторя собеседнику, и у него в определенный момент вдруг появлялось смутное беспокойство: зачем я понапрасну отнимаю время у этой женщины, вторгаюсь в ее тихую налаженную жизнь? И это сомнение, в общем, имело под собой основания.