Николас молча изучал изрытое морщинами, но волевое лицо своего собеседника.

— Действительно, это весьма необычная история, — допив кофе, Оками отставил чашечку. — Прежде всего тебе нужно немножко понять тот мир, в котором я живу, и сущность его изменений. В течение многих лет якудза интересовалась лишь тем, что происходило в Японии. Я был первым, кто понял всю близорукость этой политики. — Он склонил голову набок. — Бизнес есть бизнес — везде. Настали времена, когда мы в Японии уже не смогли делать деньги.

Он поднял руку и плавным жестом опустил ее на свое бедро:

— Может быть, я выразился не совсем точно. Я имел в виду то, что мы не смогли делать достаточного количества денег. Поэтому я собрал всех своих центурионов — то есть оябунов — и сказал им излюбленную фразу своего отца: «И дом нам теперь весь мир».

Откинувшись "назад, Оками скрестил руки на своем маленьком круглом животике:

— Естественно, они не поняли меня, по крайней мере, сразу. Я был вынужден представить им доказательства. Поэтому-то я и уехал из Японии. С того времени, уже в течение двадцати лет, я возвращаюсь на родину только наездами. И в течение всех этих лет я был вынужден следить за тем, чтобы все шло как надо. — Он кивнул головой. — Хотя нам и удается находить общий язык, — он употребил японское слово, которое не имеет прямого соответствия в английском, а может быть лишь приблизительно переведено как «молчаливое согласие», — с полицией, политическими кругами и чиновничеством, а также с другими промышленниками; отношения наши хороши, но не настолько, как мне бы того хотелось. Правда заключается в том, что все эти новоявленные самураи никак не могут забыть, из какой грязи мы вышли — ведь почти все мы родом из низших слоев общества, — эти министры-аристократы плевать на нас хотели. Да нас боялись, они и до сих пор соглашаются с нами. Мы им нужны. Но если они увидят другую возможность, то постараются как можно быстрее избавиться от нас. — На его лице вновь промелькнула полуулыбка. — Поэтому я и сделал Венецию своей штаб-квартирой.

Николас вспомнил короткий, но довольно наглядный рассказ Челесты о Венеции. Вспомнил и осознал, что словах ее не было ни капли наигрыша.

— Я поступил правильно и с точки зрения перспективы, — продолжал Оками. — Ведь Венеция со времен Медичи так и не изменилась. И хотя формально мы считаемся Италией, Венеция, тем не менее, государство в государстве. И всегда нужно помнить о том, что, будучи в Венеции, можно ощущать себя одновременно мало того, что вне Италии, но и даже вне Европы.

Он расслабленно откинулся на подушки:

— А вот сейчас я начинаю задумываться о том, не сделал ли я стратегическую ошибку?

— Что-то случилось. — По тону Николаса невозможно было понять, спрашивает он или утверждает.

— Да. — Глаза Оками затуманились; он поднялся, чтобы долить в пустые чашечки кофе, и долго стоял у окна, наблюдая за мигающими огнями катеров и моторных лодок, скользящих по глади каналов.

Он резко повернулся, как бы приняв какое-то тяжелое и болезненное для него решение, посмотрел на Николаса долгим взглядом и выдавил:

— Кое-кому очень хочется, чтобы я отошел от дел. Но я вовсе не собираюсь этого делать.

— Оками-сан, вам ведь не составит никакого труда мобилизовать всю вашу охрану.

Бровь Оками поползла вверх.

— Более того, — отсутствующим голосом заметил он. — Мои-то поднялись бы. Но этот... которого прислали за мной...

Он приблизился к Николасу почти вплотную, забыв о своем кофе. Выражение беспокойства явно читалось на его лице.

— Дело даже не в этом, — сказал он. — Один из моих оябунов предал меня, с тех пор я не могу никому доверять. Разумеется, я верю Челесте, и, говоря тебе все это, я отдаю себя в твои руки.

Впервые за все время беседы он повысил голос.

— Именно в твои, — более мягко добавил он.

Установилось молчание.

— Позвал же я тебя сюда ради того, чтобы ты исполнил долг отца, — хмуро проговорил Оками. — Мне требуются твои навыки в боевых искусствах и твое знание Востока. Без тебя я не смогу найти предателя среди моих оябунов.

Николас, сохраняя на лице полную безмятежность, ловил каждое произнесенное Микио Оками слово. Наконец он промолвил:

— Вы уже дважды упомянули ваших оябунов.

— Да. А ты разве не знал? Пора бы тебе уже знать, чем оплачиваются долги. Твой отец сделал меня тем, что я есть, а я, в свою очередь, достигнув своего положения, отплатил ему сполна.

Полуулыбка.

— Так что смотри, Линнер-сан, теперь ты знаешь истину: Я — КАЙСЁ, глава всех оябунов, босс боссов.

* * *

Жюстина сняла номер в «Хилтоне» — самой американской по духу гостинице Токио. За тяжелыми портьерами, не видя ночного города, она могла представить себе, что находится в Штатах — в Нью-Йорке или Чикаго, или в Англии — в «Гайд-парк отеле», или в Африке — в долине Серенгети.

Она сидела, сгорбившись, скрестив руки между коленей, бессмысленно уставившись на огромный ковер, висевший на стене. Казалось, она не могла заставить себя двинуться с места или осмыслить свое положение. Ее сознание было заполнено множеством эмоций и напоминало своего рода котел, давление в котором приближается к критическому.

Над ней витало какое-то предчувствие.

Жюстину охватило отчаяние, которого она не испытывала уже в течение долгих лет. После встречи с Николасом ничего подобного с ней не происходило.

В те времена он был ее спасителем: он всегда приходил на помощь, когда ей было особенно плохо и она не находила себе места от терзавших ее душу волнений. У Жюстины было такое ощущение, будто она находится в тюрьме либо на необитаемом острове, лишенная всякой возможности на спасение. И все это сделал Николас: его всеиспепеляющая любовь к Японии, его страсть к японским ритуалам, которым несть числа и которые, в ее понимании, только разъединяли людей — даже связанных родственными узами.

И это ее неприятие японского мышления начало довлеть над ней с того момента, когда она в первый раз забеременела. Ее преследовали видения — кошмары, в которых Николас отправлял их ребенка в дзен-буддистский монастырь или в школу боевых искусств додзё, где тот проникся бы канонами восточной религии и философии, столь чуждыми ей, — и был бы для нее навсегда потерян. Эта мысль, неуловимая и почти параноидально преследовавшая ее, стала для Жюстины абсолютно невыносимой. Страх стать матерью чуждого ей по духу ребенка отравлял ей жизнь и рушил веру в единственного человека, которого она любила в этом мире, — Николаса.

В конечном итоге она начала бояться и его. Если раньше она чувствовала себя с ним как за каменной стеной, то теперь, видимо, вследствие каких-то таинственных алхимических процессов он стал пугать ее своей все возрастающей одержимостью; его кровные узы с тандзяном вселяли в нее чувство неподдельного страха. И чем глубже он погружался в загадочные мистерии Тау-тау, тем меньше она ощущала в нем живого человека.

И теперь, после того как она решилась взглянуть на все это раскрытыми глазами, ощутив гнев и страх, Жюстина вдруг почувствовала, что после смерти дочери стала другим человеком. Она не находила себе покоя ни днем ни ночью, как бы самой судьбой гонимая на поиски той единственной нити, которой рано умершая дочь смогла бы удержать Николаса подле нее. Она отдавала себе отчет в том, что надежды вновь соединить концы этой нити в Японии у нее нет.

Даже находясь в номере, оформленном в подчеркнуто американском стиле, который действовал на ее нервы более успокаивающе, чем интерьер ее собственного японского жилища, исполненного, как ей казалось, магических чар, удушающе действующих на всякого входящего в дом европейца, она разразилась слезами.

Когда же она наконец пришла к осознанию того, что идти больше некуда? Может, в тот момент, когда Николас покинул ее, несмотря на все ее мольбы? Или же в тот момент, когда они в последний раз занимались любовью? И она чувствовала себя униженной? Или же значительно раньше? Когда она потеряла второго ребенка и тайно поблагодарила за это Господа Бога?