— А как ты догадался?
— Ты не крестишься. В тебе нет молитвы.
— Тут ты прав, — ответил я ему. Потому что тут он был прав.
— Нет, ну я допускаю, что там что-то есть, — сказал я, чтоб не очень уж обижать этого человека. — В смысле, на небе. Какие-то высшие силы. От нас далёкие. «И не очень нам нужные», — добавил я про себя.
— А ты не можешь мне объяснить, как я тут оказался? — спросил я вслух.
— Нет, я не могу тебе объяснить. Мне только было открыто, что ты придёшь.
— И тебя не удивляет, что я здесь? Ведь я прибыл из будущего! Из далёкого будущего!
— «Пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний, когда он прошёл, и как стража в ночи».
— Какими очами? Что ты мне зубы заговариваешь!
— Это псалом святого царя Давида. Восемьдесят девятый.
— При чём тут псалмы? Лучше скажи — может, тебе открыто и когда я отсюда уйду?
— Нет.
— Так что, я могу остаться здесь навсегда?
— На всё — Божия воля.
— Да какая там Божья воля! Что за ерунда!
— Ты много говоришь всуе.
— А ты на моём месте молчал бы и молился?!
— Да.
От возмущения я задыхался. Но делать мне было нечего. Я вскочил с лавки и снова уселся на неё.
— Давай поедим, что ли, — обратился я к этому человеку через некоторое время. — Есть у тебя хоть что-нибудь?
— Я принимаю пищу только вечером.
Он взглянул на меня, чуть покачал головой и промолвил:
— Ладно... сейчас.
Он удалился в кухню и принёс мне оттуда ломоть сухого серого хлеба. Примерно с четвертинку нашей буханки. И поставил передо мной глиняную кружку с водой.
— Ешь во славу Божию.
— А подогреть?.. — безнадежно спросил я.
Я бы мог задать много вопросов. Первый из них: «Это что, всё? Как же на этом можно выжить?» Но задал этот, дурацкий: «А подогреть?»
— Варёную пищу я принимаю только по воскресеньям, когда спускаюсь в храм, — произнёс этот чудак. — И по праздникам. Я грешный человек. Не великий постник.
— Ты — не великий постник? — спросил я, пытаясь разгрызть вековой чёрствости сухарь. — А как же едят великие постники?
— Размачивай хлеб в воде, — посоветовал он. — Тогда не будет крошек. Великие постники вообще не вкушают пищи... только просфору, да, может, коренья какие.
— Как же они живут?
— Духом Святым, — перекрестился он.
— Не верю! — сказал я.
Правда, не очень уверенно. И тут же подумал, что мои слова могут обидеть хозяина пещеры. Такое со мной частенько бывает: выпалю, а потом жалею.
— Не верю, — опять сказал я. — Наверно, ночью, под подушкой, грызут они сухари, а то и мясом не брезгуют. И сыром, и всем прочим.
Хозяин пещеры молча смотрел на меня. Как будто взвешивал — отвечать мне или нет.
— Я не стал бы говорить, — тихо сказал он. — Но ты послан ко мне... зачем-то. И мне жаль тебя. Грехов осуждения, лжи и гордыни ты в себе не видишь. Я буду оплакивать тебя, раб Божий. Как твоё имя?
— Всеволод, — ответил я. — Оно означает «владеющий всем». Не имя, а насмешка. На самом-то деле я ничем не владею. У меня ничего нет. Моя жизнь гроша ломаного не стоит. Я устал жить! Я устал от одиночества! На всём свете нет ни единой души, которой я был бы интересен... нужен как личность.
Вот такой монолог я выдал этому жителю пустыни. Едва ли он понял меня, этот заскорузлый, бородатый чудак. Чтоб не сказать про него чего-нибудь похуже.
Не знаю, чего это меня вдруг прорвало. Но сколько можно мучиться?! Что за жизнь у меня была, и снова — не понятно что! Тьма египетская, а не жизнь! То хоть берлога была, и вдруг — каменное ложе! Еда была, а сейчас — вековой сухарь! И непонятно, закончится ли это наваждение когда-нибудь! Лучше б уж сразу! Пуля в висок! Петля на шею! Камень к ногам — и в воду! Нет... пару таблеточек или один укольчик...
Мне стало вдруг так жалко себя... глаза сжались, я готов был заплакать... сухарь застрял в глотке, я закашлялся...
Глава 11
— Да, Всевлаад, так, — вздохнул хозяин пещеры. — «Я сказал: вы — боги, и сыны Всевышнего все вы; но вы умрёте как человеки, и падёте, как всякий из князей».
— Опять псалом?
— Псалом восемьдесят первый. Ты, Всевлаад, младенец: слушай и запоминай, что слышишь.
Хозяин пещеры говорил с акцентом, и вместо Всеволод у него так и получалось: Всевлаад.
Всевлаад, Всевлаад... вот как. Бог я есть, но, как человек, умираю, и падаю, как любой из князей. Всё верно.
— Прости, — обратился я к хозяину пещеры. — Раз уж так вышло и я оказался здесь... Я даже не знаю твоего имени.
— Феодосий. Имя означает, если с греческого языка переводить: данный Богом. Но ты можешь называть меня авва. Это значит — отец.
— Хорошо, авва, — машинально сказал я, запихивая в рот последние крошки хлеба и запивая их последним глотком воды. И тут же поправился: — Хорошо, Феодосий.
— Подкрепился? Пойдём принесём воды. — Источник от нас далеко. Почти пять поприщ.
— А сколько это — поприще?
— Тысяча больших шагов.
— Пять километров, что ли? Пройти, чтоб принести воды? И назад — пять?
— Мы можем сходить два раза. У меня есть ещё один кувшин.
— Два раза?
— Что тебя так пугает? Ты крепок. Силен.
— Нет, ничего.
Кувшин был неудобен и тяжёл. Тяжёл, даже когда пуст. Мне оставалось только вздохнуть про себя.
Когда мы ступили на тропу, солнце уже стояло высоко и чувствительно припекало.
— Прикрой голову наголовником, — сказал мне Феодосий.
Он и сам так сделал. У одеяний сзади болталось что-то вроде капюшона.
— Это от жары? — спросил я.
— Это чтоб не смотреть по сторонам.
— А почему не надо смотреть по сторонам?
— Чтобы ничто не отвлекало от молитвы. И ты попробуй молиться.
— Как?
— «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного». Старайся при этом разумом понимать, о чём просишь, а просить — всем сердцем. Эта молитва называется Иисусовой. Понял?
— Да.
А что я мог ещё ответить?
Глава 12
Солнце жгло. Дышать было трудно. Я и так уже забыл, когда спортом занимался, а тут ещё эта новая, такая занудная головная боль. Не очень сильная, но безостановочная.
Феодосий же прыгал по камням, как молодой олень. При свете дня я лучше рассмотрел его. Всё-таки ему было не сорок, а шестьдесят. Ну, может, чуть меньше.
Волосы и борода почти сплошь седые. Черты лица суровые, но не лишённые приятности, доброты. Глаза — светло-карие, почти всегда опущенные к полу. Но если взгляд вдруг поднимался от пола и упирался в меня — по спине бежали мурашки.
Странный человек. Странные отношения возникли между нами. Если можно назвать это отношениями. Вроде бы он полностью отвергал меня. Я был ему чужд, это чувствовалось. Но в то же время меня просто притягивало к нему. Тянуло, как на аркане, особенно после того как он назвал меня по имени и после того, как он назвал меня младенцем.
«Всевлаад, младенец».
Кто называл меня младенцем? Отец, мать... О Господи! Иисусе Христе... как там... Сыне Божий... какое длинное предложение! Сыне Божий, помилуй меня, грешного.
Грешен, конечно! Но не так уж и грешен. Не убил... ну да, не убил. Это, кажется, из десяти заповедей. А что там ещё? Не помню. Ничего не помню.
«Господи! Иисусе Христе! Сыне Божий...»
Что такое! Зачем я повторяю это, как попугай!
«Сыне...» Отец мой рано умер, от рака. Ему было около пятидесяти, а я на втором курсе учился... нет, на третьем... Инженеришка-папашка. Всё давил на меня амбициями. Всё ругал, всё говорил, что я не такой, как надо. А сам какой был? Выше замначальника цеха не прыгнул.
«Господи! Иисусе Христе!» Мама... и хотел бы прослезиться, да не могу. Наверно, у меня слишком высокие запросы. Наверно, я мечтал, чтоб мама у меня была народной артисткой, а не рядовым бухгалтером. Я так и не простил ей, что она не народная артистка.
У отца и матери тоже имелись высокие запросы. Но, поскольку сами они ничего не смогли добиться, все их запросы и амбиции переместились на бедного меня.