Но другой, полный критического азарта, который у цивилизованных людей подменяет жестокость, отвечает скорее откровенно, нежели по-дружески. Тогда автор сердито вспыхивает и обменивается со своим критиком гневными репликами.
Как-то вечером друг прочел мне свою пьесу. В ней было много хорошего, но были и промахи (бывают же пьесы с промахами); их-то я подхватил и стал потешаться над ними. Я не мог бы отнестись к пьесе более едко, будь я даже профессиональным критиком.
Едва я прекратил это развлечение, как он вскочил, схватил со стола рукопись, разорвал ее пополам и швырнул в огонь (он был очень молод, этого нельзя забывать), а потом, стоя передо мной с побелевшим лицом, высказал мне, без всякой просьбы с моей стороны, все, что думал обо мне и о моем искусстве. Пожалуй, незачем говорить, что после этого двойного происшествия мы расстались в сильном гневе.
Я не видел его много лет. Дороги жизни многолюдны, и если мы выпустили чью-то руку, нас скоро оттеснят далеко в сторону. Снова я встретил его случайно.
Выйдя из Уайтхолла после банкета и радостно вдыхая свежий воздух, я направился домой по набережной. Кто-то тяжелой поступью плелся под деревьями и остановился, когда я поравнялся с ним.
«Вы не могли бы дать мне огонька, хозяин?» — слова прозвучали странно и как-то не гармонировали с фигурой говорившего.
Я чиркнул спичку и подал незнакомцу, прикрыв рукой язычок пламени от ветра. Когда слабый огонек осветил его лицо, я отшатнулся и выронил спичку:
«Гарри!»
Он ответил коротким сухим смешком.
«Не знал, что это ты, — сказал он. — Я не остановил бы тебя».
«Как ты дошел до этого, старина?» — спросил я, кладя руку ему на плечо. Его пальто было грязное, засаленное, и я, поскорее отдернув руку, постарался незаметно вытереть ее носовым платком.
«О, это длинная история, — небрежно ответил он, и слишком банальная, чтобы ее стоило рассказывать. Некоторые поднимаются, как тебе известной А некоторые опускаются. Говорят, у тебя дела идут неплохо».
«Пожалуй, — ответил я, — я влез на несколько футов вверх по обмазанному салом столбу и теперь стараюсь удержаться. Но мы говорим о тебе. Не могу ли я что-нибудь сделать для тебя?».
В это мгновение мы проходили под газовым фонарем. Он наклонился ко мне, наши головы сблизились, и свет ярко и безжалостно осветил его лицо.
«Разве я похож на человека, для которого ты можешь что-нибудь сделать?» — спросил он.
Мы молча шли бок о бок, и я придумывал слова, которые могли бы произвести на него впечатление.
«Не беспокойся обо мне, — снова заговорил он, помолчав, — я чувствую себя достаточно хорошо. Там, куда я опустился, на жизнь смотрят просто. У нас не бывает разочарований».
«Почему ты бежал, как жалкий трус? — вспылил я. — У тебя был талант. Ты пробился бы, если б проявил больше упорства».
«Возможно, — ответил он тем же ровным безразличным тоном. — Вероятно, у меня не было нужной хватки. Думаю, что если бы кто-нибудь поверил в меня, это могло бы помочь мне. Но никто в меня не поверил, и в конце концов я сам утратил веру в себя. А когда человек теряет веру в себя, он подобен воздушному шару, из которого улетучился газ».
Я слушал его, возмущаясь и удивляясь. «Никто не верил в тебя! — повторил я. — Но я-то, я всегда верил в тебя, ты это знаешь. Я…»
Тут я умолк, вспомнив нашу взаимную «откровенную критику».
«В самом деле? — спокойно возразил он. — Ты никогда мне не говорил этого. Прощай.»
Двигаясь по направлению к Стрэнду, мы дошли до окрестностей Савоя, и он скрылся в одном из темных проходов.
Я поспешил за ним, окликая его по имени, и хотя некоторое время мне казалось, что я слышу впереди его шаги, вскоре они слились со звуками других шагов, так что, когда я добрался до площади, где стоит часовня, я потерял его след.
Возле церковной ограды стоял полисмен. Я обратился к нему с расспросами.
«Как выглядел это джентльмен, сэр?» — спросил он. «Высокий, худой, очень грязно одетый, — его можно было принять за бродягу».
«О, таких в городе много. Боюсь, что вам будет трудно разыскать его», — ответил полицейский.
Так я во второй раз услыхал, как замирали вдали шаги моего друга, и знал, что больше никогда не услышу их приближения.
Продолжая путь, я раздумывал, — так же, как делал это и прежде и потом, — стоит ли Искусство, даже с прописной буквы, всех тех страданий, которые оно влечет за собою, выигрывает ли оно и становимся ли мы лучше благодаря той массе презрения и насмешек, зависти и ненависти, которые валятся на нас во имя его.
Джефсон прибыл около девяти часов вечера на пароме. О его прибытии нас оповестило то обстоятельство, что мы стукнулись головами о стены гостиной.
Кто-нибудь неизменно стукался головой всякий раз, когда причаливал паром. Это была тяжелая неповоротливая махина, а мальчишка-паромщик не ахти как умел работать шестом. Он откровенно признавался в этом, — что говорило в его пользу. Но он и не пытался исправиться, и это было ошибкой с его стороны. Его метод состоял в том, что он нацеливал свой паром прямо на ту точку, к которой собирался пристать, а потом, не оглядываясь, изо всех сил отталкивался шестом до тех пор, пока что-нибудь внезапно его не останавливало. Иногда это бывала отмель, иногда лодка, случалось — и пароход, а от шести до двенадцати раз в день — наше речное жилье. То обстоятельство. что ему ни разу не удалось пробить борт нашего понтона, заставляет отнестись с уважением к человеку, который его строил.
Однажды паром с ужасным грохотом пристал к нашему борту. Аменда в это мгновение шла по коридору и в результате сильно стукнулась головой о стенку, сперва слева, а потом справа.
Надо сказать, что она привыкла получать один удар в качестве сигнала, что мальчишка-паромщик прибыл; но двойной удар вывел ее из себя: это было слишком большой роскошью для простого мальчишки-паромщика. Поэтому она выскочила на палубу в ужасном гневе.
— Ты что думаешь? — кричала она, расплачиваясь с ним оплеухами слева и справа. — Воображаешь, что ты торпеда? И вообще, зачем ты здесь? Что тебе надо?
— Мне ничего не надо, — ответил парень, потирая уши, — я привез джентльмена.
— Джентльмена? — переспросила Аменда, оглядываясь, потому что не видела никого. — Какого джентльмена?
— Толстого джентльмена в соломенной шляпе, — отвечал паренек, растерянно озираясь.
— Где же он? — спросила Аменда.
— Не знаю, — испугался паренек. — Он стоял там, на Другом конце парома, и курил сигару.
В это мгновение из воды показалась голова и запыхавшийся, но разъяренный пловец стал пробираться вброд к нашему понтону.
— О, вот он! — заорал в восторге мальчишка, видимо испытывая облегчение оттого, что загадка благополучно разрешилась, — он, должно быть, свалился с парома!
— Ты совершенно прав, дружок, и вот тебе за то, что ты помог мне в этом!
И мой промокший до нитки друг, забравшись на палубу, тут же перегнулся за борт и, следуя превосходному примеру Аменды, излил свои чувства, надрав паромщику уши.
Во всей этой истории нас утешало то обстоятельство, что мальчишка-паромщик получил наконец по заслугам. Часто мне самому ужасно хотелось задать ему трепку. Мне кажется, что он, без преувеличения, был самым неуклюжим и тупым парнем, с каким мне когда-либо доводилось сталкиваться, а сказать так — значит сказать очень много.
Как-то его мать предложила, чтобы он за три шиллинга и шесть пенсов в неделю каждое утро «помогал — нам чем может».
Таковы были подлинные слова его матери, и я повторил их Аменде, знакомя ее с мальчишкой.
«Это Джеймс, Аменда, — сказал я, — он будет приезжать ежедневно в семь часов утра и привозить молоко и письма, а потом до девяти часов он будет помогать нам чем может».
Аменда оглядела его.
«Для него это будет непривычным занятием, сэр, судя по его виду», — заметила она.
И с тех пор всякий раз, когда особо зловещий треск или грохот заставлял нас вскакивать с места и восклицать: «Что там произошло?» — Аменда неизменно отвечала: «О мэм, это Джеймс помогает чем может».