Несколько минут она сидела неподвижно, и видно было, что в ней происходит внутренняя борьба. Мне никогда не приходилось видеть кошку, которая до такой степени владела бы собой или умела молча переносить страдания. При виде ее у меня просто сердце разрывалось.

Наконец Билл добрался до того места, когда он и капитан открывают акуле пасть, а юнга ныряет туда головой вперед и достает — золотые часы с цепочкой, которые были на боцмане, когда тот свалился за борт. И тут старая кошка издала вопль и повалилась на бок, задрав лапы в воздух.

Я было подумал, что бедняжка скончалась, но спустя некоторое время она пришла в себя и стало ясно, что она хотела собраться с силами, чтобы дослушать до конца.

Однако вскоре Билл ляпнул нечто такое, чего она не могла стерпеть, и на этот раз ей пришлось сдаться. Она поднялась и оглядела нас. «Простите меня, джентльмены, — сказала она, по крайней мере сказала взглядом, если вообще взгляд способен говорить что-нибудь, — возможно, что вы привычны к подобной брехне и она не действует вам на нервы. Со мною дело обстоит иначе. Я вдоволь наслушалась речей этого болвана, и больше мой организм не в состоянии выдержать, так что, с вашего разрешения, я уйду, пока меня не начало тошнить».

Тут кошка направилась к выходу, я распахнул перед ней дверь, и она ушла.

«Вам не удастся одурачить кошку пустой болтовней, как какую-нибудь собаку, нет, сэр!»

Глава VII

Может ли человек измениться к лучшему? Бальзак утверждает, что не может. В меру моего собственного опыта я согласен с мнением Бальзака, — факт, из которого поклонники этого писателя вольны делать какие угодно выводы.

Мы обсуждали этот вопрос применительно к нашему герою. Браун высказал оригинальную мысль, которая позволила подойти к теме по-новому: он предложил сделать нашего героя законченным мерзавцем.

Джефсон стал вторить Брауну, утверждая, что это предложение позволит нам создать подлинно художественный образ. Он придерживался того мнения, что нам легче описать злодея, чем пытаться дать портрет порядочного человека.

Мак-Шонесси поддакнул Джефсону и тоже поддержал это предложение. Ему, по его словам, надоели «неизменно фигурирующие в романах молодые люди с кристально чистым сердцем и благородным образом мыслей. Кроме того, не надо писать специально „для юношества“: у молодых людей создается превратное представление о жизни, и они переживают разочарование, узнав человечество таким, каково оно есть на самом деле.

Потом Мак-Шонесси принялся излагать нам свое представление о герое, — о последнем я могу только сказать, что не хотел бы встретиться с ним с глазу на глаз темной ночью.

Браун, единственный из нас троих, кто принимал все всерьез, попросил нас сохранять благоразумие и напомнил (не в первый раз и, быть может, не без оснований), что целью наших встреч было обсуждать дело, а не болтать глупости.

Получив нагоняй, мы не шутя принялись за дело. Предложение Брауна заключалось в том, что наш герой должен быть отпетым негодяем примерно до середины книги, когда произойдет некое событие, в результате которого он в корне изменится. Это, естественно, привело нас к обсуждению вопроса, с которого я начал главу: может ли человек измениться к лучшему? Я стоял на отрицательной точке зрения и поддерживал ее примерно теми аргументами, которые привожу здесь. С другой стороны, Мак-Шонесси настаивал на том, что человек может измениться, и в качестве примера привел самого себя, как человека, который в юности был глуп, непрактичен и абсолютно лишен постоянства.

Я утверждал, что в данном случае мы имеем дело лишь с проявлением огромной силы воли, делающей человека способным побороть врожденные недочеты характера.

— Что касается тебя, — сказал я, обращаясь к Мак-Шонесси, — ты и сейчас всего-навсего безответственный и безнадежный болван, хотя и нашпигованный добрыми намерениями. Но, — поспешил я добавить, заметив, что его рука тянется к увесистому тому Шекспира, лежавшему на пианино, — но твои умственные способности столь необычны, что ты в состоянии скрыть это от людей и внушить им веру в твой здравый смысл и мудрость.

Браун согласился с тем, что в данном конкретном случае, то есть в характере Мак-Шонесси, явно проступают следы прежних свойств, однако нашел пример неудачным, а потому — заявил он — его не следует принимать в расчет в нашем споре.

— Говоря со всей серьезностью, — продолжал он, — не полагаете ли вы, что в жизни, могут произойти события, достаточно значительные, чтобы переломить и полностью изменить натуру человека?

— Переломить, — отвечал я, — но не изменить! Значительное событие может сломить человека или закалить его, точно так же как пребывание в печи может расплавить или закалить металл, но ни одна, печь, когда-либо зажженная на земле, не в состоянии превратить брус золота в брус свинца или брус свинца в брус золота.

Я спросил Джефсона, каково его мнение. Аналогия с брусом золота не показалась ему уместной. Он настаивал на том, что характер человека может измениться. Джефсон уподобил характер некой смеси, пагубной или живительной, которую каждый человек приготовляет сам, заимствуя составные части из безграничной фармакопеи, предоставленной в его распоряжение жизнью и эпохой.

— Нет ничего невозможного в том, — сказал он, — что готовое снадобье выплеснут, а затем, ценою неимоверного труда, приготовят новое, но это, впрочем, случается редко.

— Вот что, — сказал я, — давай поставим вопрос практически: известен ли тебе случай, когда характер человека совершенно изменился?

— Да, — ответил он, — я действительно знаю человека, чей характер, как мне кажется, изменился полностью в результате одного события. Вы, возможно, скажете, что этот человек просто пережил потрясение или научился подчинять себе свои врожденные наклонности. Как бы то ни было, результат был поразительный.

Мы попросили его рассказать нам этот случай, что он и сделал.

— Речь идет о друге одного из моих двоюродных братьев, — начал Джефсон, — с которым я часто встречался на последних курсах университета. Когда мы познакомились, это был парень лет двадцати шести, здоровый телом и духом, суровый и упрямый по натуре, и те, кто его любил, называли его характер властным, а те, кому он не нравился (более многочисленные), — тираническим.

Когда я встретился с ним три года спустя, он походил на старика, был кроток и уступчив до слабости, не верил в себя и так прислушивался к чужим мнениям, что это переходило все границы. Прежде он легко приходил в ярость. После перемены, происшедшей с ним, я только один раз увидел выражение гнева на его лице. Как-то во время прогулки мы увидели, что молодой шалопай дразнил ребенка, делая вид, что хочет натравить на него собаку. Мой знакомый схватил верзилу за шиворот и едва не задушил его, учинив над ним расправу, которая показалась мне непропорциональной проступку, как бы жесток он ни был.

Я попенял ему, когда он снова подошел ко мне. «Да, — ответил он уступчиво, — вероятно, я — слишком сурово отношусь — к таким дурачествам».

Я знал, какая картина всегда стояла перед его неподвижным взором, и промолчал.

Он был младшим компаньоном крупной оптовой фирмы по торговле чаем, помещавшейся в Сити. В лондонской конторе для него почти не было дела, а потому, когда в результате каких-то ипотечных сделок фирма приобрела чайные плантации на юге Индии, его решили отправить туда управляющим. Он был очень доволен, так как ему нравилось вести суровую жизнь: сталкиваться с трудностями и опасностями, командовать множеством туземных рабочих, на которых надо было действовать не добротой, а страхом. Подобная жизнь, требующая находчивости и энергии, манила его властную натуру, суля ему труды и удовольствия, которых нельзя найти в тесных рамках цивилизованного мира.

Лишь одно препятствовало этому плану — его жена. Она была хрупкой деликатной молодой женщиной, и он женился на ней, повинуясь тому инстинктивному влечению к противоположностям, которое природа вложила в нас, стремясь к равновесию. Робкое создание с большими покорными глазами, она была из тех, кому легче встретиться лицом к лицу со смертью, чем ожидать опасность, и кого гибель не так пугает, как муки страха. Известно, что подобные женщины с визгом убегают при виде мыши, но могут героически встретить мученическую смерть. Они так же не в силах превозмочь нервную дрожь, как осина не в состоянии помешать своим листьям трепетать.