Самое любимое Клавкино занятие — дежурить по столовой. Ей нравится раскладывать ложки, разливать суп и, главное, выбирать себе самую большую хлебную горбушку. Но дежурным нужно мыть посуду — вот этого Клавка не любит.
«Чур, я буду вытирать!» — кричит она, и почти всегда ей это удаётся. Клавка не любит мыть сальную посуду холодной водой, хотя холода она не боится.
Утром страшно вылезать из-под одеяла. В спальне мороз, а Клавка выскакивает, босая носится по полу и ещё распевает:
— Вот ни капельки не холодно, вот ни чуточки не зябко!
Кожа у Клавки синеет, покрывается пупырышками, а она своё поёт:
— Ну какой такой мороз? И совсем и не мороз!..
Ну пусть бы пела, а то начнёт сдёргивать одеяла с девчонок.
— Клавка, не дёргай! Клавка, не смей! — кричат девочки.
А Клавка носится, как бесёнок. Раз! — и сдёрнула с Вари одеяло.
— Ух! — Варя будто в снежный сугроб провалилась. — Холодно, Клавка! — кричит она.
А Клавка хохочет:
— Одевайся, мерзлячка!
Но бывают и другие дни. Задумается Клавка, и ничем её не пронять: ни игрой, ни разговорами.
— Может, у тебя что-нибудь болит? — как-то спросила её Варя.
Ничего не ответила Клавка — пролежала весь день, промолчала.
Не было и у Клавки подружки.
Что там, на фронте?
Варя знала, что Васька убежал на фронт. Что там, как там, на фронте?
Сражений Варя не видела, но стрельбу слышала. Было это осенью, в октябре, когда случилась революция. Бабушка тогда заложила окна старыми тюфяками и не велела к ним подходить:
— В соседнем доме мальчишку ранили, тот всё у окна торчал. Упаси бог, если кто из вас выглянет! — говорила она и строго-настрого приказывала Варе: — Вот здесь, в углу за кроватью, сидеть! Слышишь?
На улице стреляли целую неделю. Ребята сидели дома одни: бабушка тоже уходила воевать.
— Думаешь, она стрелять умеет? — говорил Васька. — Она просто еду им носит. Они с моей матерью ведро каши сварили, укутали в платок и понесли. Ложки по всему дому собрали. У нас осталась только одна, маленькая: Саньку кормить.
Однажды бабушка пришла запыхавшись; не закрыла за собой дверь и, став на пороге, сказала:
— Несите сюда!
Рабочие внесли и положили на кровать раненого. Голова у него была завязана, но сквозь бинт просачивалась кровь.
Вслед за ними вошёл Пётр Андреевич — доктор. Его все знали на фабричном дворе. Он снял пальто и спросил бабушку:
— Есть чистая простыня?
— Есть, есть!
Бабушка вытащила из комода простыню. Пётр Андреевич велел её разорвать и стал перевязывать раненого.
— Пусть лежит, — сказал он, кончив перевязку. — А вы у меня не шуметь! — погрозил он ребятам. — Чтобы ни гугу!
И дал им круглую коробочку. В коробочке лежали зелёные конфетки. Ребята разделили и стали сосать. Сверху конфетки были сладкие, а внутри — горькие.
— «Пилюли от кашля», — прочитала Варя на крышке коробки.
— Вреда не будет, — сказал Пётр Андреевич. — Они с сахаром.
Пётр Андреевич держал раненого за руку, а сам всё смотрел на часы. Было тихо, только капала из крана вода. Рабочие, которые куда-то уходили, вернулись.
— Можно? — спросил их доктор.
— Можно, — ответили они и, взяв товарища на руки, осторожно понесли.
Когда они ушли, ребята, отодвинув краешек тюфяка, смотрели в окно. Во дворе стоял извозчик. Раненого посадили в пролётку и подняли кожаный верх — так, что не стало видно ни раненого, ни Петра Андреевича, который сел рядом, и извозчик уехал.
— Может, бог даст, жив будет, — сказала бабушка.
— Где же он? — спросил прибежавший через несколько минут Варин папа.
— Теперь уж небось до больницы доехали, — ответила бабушка. — Тут недалеко, переулками… Ты-то как, Алёша?
— Видишь, живой, невредимый. — Папа снял шапку и присел к столу. — Жалко товарища, — сказал он.
— Что делают! Никакого у них, иродов, нет понятия! — запричитала тётка Пелагея. Она смотрела на Вариного папу и плакала. — Народу-то много — что в него стрелять? Никакого у них от этого не будет толку. Всё равно народ не одолеть.
— Правильно! — сказал папа. — В народе, тётка Пелагея, вся сила. Зашей-ка мне, мама, карман, а то я всё теряю… Вот, карандаш потерял! — сказал он с досадой.
Бабушка стала зашивать, а папа что-то писал. Когда уходил, сказал:
— Я не прощаюсь. Я скоро опять забегу. Мы теперь уже на Никитской воюем. До Кремля недалеко.
Поздно вечером в дверь кто-то постучал. Пелагея пошла открывать и вернулась растерянная.
— Федосья, вот барыня пришла, — сказала она, придерживая дверь.
За нею в дверях стояла высокая женщина; в руках она держала блестящий кофейник.
— Простите… — сказала она. — У вас есть вода? Мы второй день без воды, и послать некого.
— Есть, — сказала бабушка, — берите.
— Подумайте, что творится! — говорила женщина, наливая воду. — Народ сошёл с ума… Такое безобразие!
— Какое безобразие? — тихо спросила бабушка.
Женщина, наверно, что-то хотела сказать, но посмотрела на бабушку и заторопилась:
— Вы извините, я только один кофейник. Второй день без воды — буквально ни глотка.
— Берите, — повторила бабушка. — Воды не жалко.
Женщина закрыла кран и, держа кофейник обеими руками, пошла к двери.
— Ой, как тут у вас темно! — воскликнула она, обо что-то споткнувшись.
Бабушка не пошла посветить, а сказала громко:
— Пелагея, пойди закрой на засов.
А когда Пелагея вернулась, выговорила ей:
— Больше не пускай. Сама-то к ней не пойдёшь. Не за водой небось приходила — водопровод-то у нас один. Пришла поглядеть, поразведать.
— Чего ей у нас глядеть? — удивилась Пелагея.
— Значит, есть чего, если пришла, — ответила бабушка. — Давай-ка часок соснём. — И, привернув в лампе фитиль, бабушка прилегла на полу около ребят.
Через несколько дней, когда стрельба кончилась, ребята вышли на улицу. Дома стояли как напёрстки: все в щербинках от пуль. Васька долго выковыривал одну пулю из стены. Она оказалась маленькая, чёрненькая.
— А попадёт в человека — убьёт, — сказал тогда Васька.
И спрятал пулю в коробочку, где у него хранились всякие сокровища.
Папа, дорогой!
Варя часто вспоминала, как её отец в первые дни после стрельбы на улицах прибегал домой.
— Мама, — говорил он бабушке, — я мимоходом, на полчасика. Очень много работы…
— Где же ты работаешь? — спрашивала Варя. — Фабрика не работает.
— В газете. Вот, видишь? — Отец вытаскивал из кармана большой серый лист газеты, который ещё пахнул типографской краской.
И Варя запомнила новое, незнакомое ей слово: «Декрет». Оно было набрано в газете самыми крупными буквами.
— Декрет — это закон, — объяснял папа, — хороший советский закон. Но ты, дочь, мала и не поймёшь. Лучше полезай ко мне в правый карман — там что-то лежит…
Варя доставала из кармана маленький свёрточек; в нём бывало несколько урючин, а иногда карамельки, которые выдавали в редакции к чаю. Папа уходил и не приходил домой по нескольку дней.
Однажды он пришёл в шинели. Бабушка долго укладывала ему в мешочек бельё, носки. Вынимала, и снова свёртывала, и снова укладывала.
— Давай я помогу, — сказала Варя.
Но бабушка отвернулась и сказала:
— Иди, иди… Поговорите там, не мешай мне.
Папа выдвинул все ящики своего стола, перебирал и перечитывал письма. Откладывал в сторонку тетради.
— Твои тетрадки? — спросила Варя.
— Мои.
— А зачем они тебе, исписанные?
— Эти тетрадки — лекции по физике. Пригодятся. — Он достал фотографию: — А это мои товарищи, с которыми я учился.
— Вот ты! — Варя отыскала в большой группе папу в студенческой тужурке. — Усов тогда у тебя не было.
— Я теперь старый. А когда был молодой, был без усов.
— А почему ты говоришь «старый»? Старые — седые, — запротестовала Варя.
— И я седею. Видишь, глазастая?