– Прекрасная мысль, – отозвался он. – Я сам все собирался. Прелесть, – продолжал он, смакуя (и вовсе не имея в виду упоительную Джил), – это телятина?

После кофе я намекнул, что не прочь прикорнуть под овчинным плечом Морфея, и они убрались восвояси. Дав им ровно три минуты форы, я– стартую с места в карьер на своем железном коне. (На самом-то деле мне пришлось изрядно попыхтеть и повозиться, прежде чем удалось выжать из старого мотора упрямую, скупую искру; но ведь такова вся жизнь, не правда ли?) Стюарт, да будет вам известно, отвратительно кичится тем, что якобы может проехать по Лондону из конца в конец и не пересечь ни одного автобусного маршрута – срезая углы, ныряя в подворотни и виляя по темным переулкам, где крепко спят полисмены. А вот Олли уже усвоил, что в наши дни езда по Лондону темными переулками не дает выигрыша ро времени, там те же пробки, образованные вот такими, как Стюарт, знатоками задворков, которые экономят бензин и на своих солидных олдсмобилях выписывают зигзаги и крутые повороты не хуже инструкторов на учебных полигонах. Всех их Олли учел заранее и преспокойно катит на своей колымаге (безусловно, не «лагонде») по Бейсуотер-роуд, громыхает по Пиккадилли и даже сбрасывает скорость на безлюдной Юстон-роуд, давая соперникам спортивный шанс.

Я успел прочитать миссис Дайер лекцию на тему о малых шедеврах Нормана Уиздома, после чего, насвистывая, улизнул в свою комнату, словно в порыве ночного вдохновения. А там выключил свет и уселся у окна, завешенного ершистыми побегами араукарии. Ну, где же они? Где? Что, если они перевернулись в каком-нибудь смрадном тупике? Если он… Но нет. Вон долгожданный взблеск металла. И вон ее мучительно мирный, ничего не подозревающий профиль.

Автомобиль остановился. Стюарт выскакивает и вперевалку идет в обход к дверце Джилиан. Она вышла, и он зарылся в нее лицом, как зверь в нору.

От такого зрелища вполне может схватить живот. Позже, когда я ехал домой, мне уже было не до шуток.

ДЖИЛИАН: Он держался очень спокойно. А я нервничала. Ожидала, что ли, что он набросится? Он увидел радиоприемник на скамеечке и спросил, включаю ли я его во время работы. Я ответила, что да, включаю.

– Тогда пусть играет, – тихо попросил он. Передавали какую-то фортепианную сонату, похоже на Гайдна. Нежный звук то взбегал по клавишам вверх, то возвращался, вычерчивая фигуры, которые легко предугадываются, даже если слышишь вещь в первый раз. Я немного успокоилась.

– Объясни, что ты делаешь.

Я оторвалась от полотна, обернулась.

– Нет, ты работай и рассказывай.

Я снова наклонилась над картиной. Это был маленький зимний пейзаж – замерзшая Темза, люди на коньках, детишки резвятся вокруг костра, разведенного прямо на льду. Славная картинка и ужасно грязная – не одно столетие провисела в банкетном зале какой-нибудь ратуши.

Я рассказала, как делают первые пробы на месте полосы от рамы: сначала послюнишь кусочек ваты, а потом по очереди пробуешь разные растворители, чтобы подобрать подходящий для данного лака. А лак в разных местах картины может быть разный. И краски тоже – одни легко сходят, другие более прочные. (У меня, когда работаешь с нашатырем, всегда первыми размазываются красные и черные.) Я обычно начинаю со скучных мест вроде неба, а на закуску приберегаю что-нибудь интересное – лицо или, например, белое пятно. Расчистка – самая приятная часть работы, а ретушировка совсем даже нет (это его удивило). Старые краски прочнее, поэтому полотно XVII века гораздо легче размывать, чем XIX (это его тоже удивило). И все время, рассказывая, я катала по замерзшей Темзе ватные тампончики.

Постепенно вопросы кончились. Я продолжала работать. По окну тихо стучал дождь. Музыка строила в воздухе свои фигуры. Время от времени на спирали электрокамина что-то вспыхивало. Оливер сидел у меня за спиной и молча смотрел за работой.

Было очень спокойно. И он ни разу не сказал, что любит меня.

СТЮАРТ: По-моему, это хорошая мысль – чтобы Оливер иногда заглядывал к Джилли. Он нуждается в том, чтобы его кто-нибудь успокаивал. И наверно, с ней он может разговаривать так, как не может со мной.

– Вероятно, он заезжает после того, как побывает у Розы, – предположил я.

– У кого?

– У Розы. Это девица, из-за которой его выгнали. – Джил ничего не ответила. – Разве он тебе не рассказывает про нее? Я считал, что это у него главная тема.

– Нет, – сказала она. – Он о Розе со мной не говорит.

– Ты бы как-нибудь навела разговор на нее. Он, наверно, хочет, но стесняется.

ОЛИВЕР: Это замечательно. Я прихожу и сижу смотрю, как она работает. Захватываю жадным взором толстый стакан с кисточками, бутылки с растворителями – ксилол, пропанол, ацетон, – баночки с яркими красками, коробку со специальной реставраторской ватой (которая оказывается обыкновенными косметическими тампонами). А Джилиан, мягко изогнувшись, сидит у мольберта и осторожно смывает с хмурого лондонского неба трехвековые слои. Слои чего? Потемневшего лака, древесной копоти, сажи, свечного воска, табачного дыма и мушиного помета. Да-да, я не шучу. То, что я сначала принял за птиц в вышине, разбрызганных по мрачному небу небрежным поворотом запястья, оказалось просто засижено мухами. Растворители, перечисленные выше, да будет вам ведомо, над мушиными экскрементами не властны, так что, сталкиваясь с такой же проблемой у себя дома, пользуйтесь слюной или нашатырем, а если уж и это не поможет, тогда приходится соскребать каждую точечку скальпелем.

Я воображал, что промывка картины – дело однообразное и нудное, а ретушь дарит творческую радость, но оказалось, что все с точностью до наоборот. Я попытался подробнее расспросить Джилиан об источниках ее профессионального удовлетворения.

– Самое лучшее – это когда снимаешь слои записи и обнаруживается что-то, о чем заранее не знаешь. Когда двухмерное постепенно становится объемным. Например, проступают черты лица. Вот сейчас мне не терпится заняться вот этим местом.

Она указала кончиком тампона на фигурку ребенка, испуганно держащегося за спинку саней.

– Так приступай. Aux armes, citoyenne.[39]

– Я его еще не заслужила.

Видите, как все в этом мире сейчас исполнилось смысла, как одно аукается с другим? История моей жизни. Обнаруживаешь что-то, о чем раньше не знал. Плоское становится объемным. Ты можешь оценить лепку лица. Но сначала все это надо заслужить. Ну и прекрасно, я заслужу.

Я спросил, как она определяет, когда ее возня с тампонами и катышами уже сделала свое дело?

– Ну, вот на это, например, потребуется еще недели две.

– Да, но как ты определяешь, что готово?

– Чувствуется, в общем.

– Но должен же быть какой-то рубеж… когда смыто все дерьмо, и лессировка, и подмалеванные куски, когда снадобья Аравии сделали свое дело и ты сознаешь, что перед тобой та самая картина, какую видел живописец, столетия назад отложивший кисть. Те самые краски, что накладывал он.

– Нету рубежа.

– Нету?

– Нету. Обязательно или чуть-чуть перестараешься, или, наоборот, не дотянешь до последней черты. Нет способа определить точно.

– То есть если разрезать картину на четыре части – что, безусловно, пошло бы ей на пользу, если хочешь знать мое мнение, – и раздать четырем реставраторам, они все остановятся на разных этапах?

– Да. Конечно, все доведут работу более или менее до одного уровня. Но решение, когда именно остановиться, – дается искусством, а не наукой. Это чувствуешь. А не то что там, под слоями грязи, есть настоящая, подлинная картина.

Вот как, оказывается? О лучезарная релятивность! Никакой настоящей, подлинной картины там, под слоями грязи, нет. То самое, что я всегда утверждаю касательно реальности. Можно скрести и слюнявить, мыть и тереть, покуда с помощью ксилола, пропанола и ацетона не достигнем того, что представляется нам неоспоримой истиной. Видите? Ни одной крапинки мушиного помета. Но ведь это не так! Это лишь мое слово против того, что, утверждают все остальные!

вернуться

39

К оружию, гражданка (фр.).