Рационалист: Есть резон рассмотреть подробнее, что же несет в себе понятие «трагедии». Сегодня оно часто трактуется в двух смыслах: – жизненное явление, связанное с большим несчастьем, с гибельными последствиями для человека, для социальной группы; – драматическое произведение, изображающее эти события, чаще всего заканчивающиеся гибелью героя. Это малопродуктивное, на мой взгляд, многое, особенно с философской точки зрения, не разъясняющее и даже запутывающее истолкование (к примеру, различие между трагедией и драмой, парадокс между физической гибелью героя и его духовным жизнеутверждением). Однако оно побуждает нас обратить большее внимание на два исключительно важных вышеобозначенных момента: «трагическое», как условие возможности высшего проявления жизненного духа, с одной стороны, и, соответственно, как некий апофеоз в развитии различных направлений искусства, отображающих и эти условия, и жизнь человека в этих условиях, с другой стороны.

Виктор: Для прояснения сути дела вспомним этимологию термина. «Трагическое» – в переводе с греческого означает «козлиная песнь» (tragos – козел, oda – песня). Существуют различные версии происхождения слова, – в частности, по одной из них понятие связывается с хоровыми песнями в честь богов Диониса, Пана. Почему? Похоже, термин «козел» увязывается с образом сатира (рога, копыта), в котором как бы своеобразно синтезируются представления о боге, человеке и животном. (Интересны версии Ф. Бэкона относительно трактовки атрибутов «козла»: рога, как символ единения высшей и низшей природы; волосатость, как отображение лучистости тел и, опять-таки, единения высшей и низшей природы; козлиные ноги с копытами – атрибут горных животных, взбирающихся поближе к небесам и т. п).

Ницше: Сатир – это первообраз человека, вещателя мудрости из глубин природного лона, олицетворения полового плодотворного всемогущества природы. Бородатый сатир – истинный человек, ликующий перед ликом своего бога.

Виктор: Существует мнение, что греческая трагедия (как театральная постановка) возникла из греческого хора сатиров и первоначально сама была только хором. Шиллер рассматривает хор в этом случае как живую стену, как бы замыкающую, отделяющую трагедию, разыгрываемую, распеваемую на сцене, от мира действительности, чтобы сохранить поэтическую свободу в изображении мира иного, истинного.

Ницше: Хор – образ идеального «зрителя – хоревта», – в театрах греков с их концентрическими дугами, повышающимися террасами, каждый зритель мог почувствовать себя участником (и таким же сатиром). Хор – самоотражение дионисического человека, видение дионисической массы, которая в мистериях ликует и носится, ощущая в себе возрожденных гениев природы- сатиров, служителей Диониса. Искусство, художественное дарование драматурга способно сообщить дионисическое возбуждение массе зрителей, – охваченный чарами искусства дионисический «мечтатель – зритель» видит себя сатиром, а затем, как сатир, видит бога.

Виктор: Но что за песнь поет этот сатир-козел?

Ницше: Существует представление о сатире, как о дионисически исступленном первобытном человеке.

Виктор: Который видит, ощущает в себе бога?

Ницше: Да, Бога, если угодно, – только совершенно беззаботного и неморального, с моей точки зрения, Бога-художника, который как в созидании, так и в разрушении, в добром и в злом, стремится ощутить свою радость и свое самовластие, – и создавая, и разрушая миры, освобождается от гнета переполненности, от муки сдавленных в нем противоречий, – и как раз об этом поет. Как человек слов я окрестил, не без некоторой вольности, эту оценку жизни, чисто артистическую и антихристианскую, именем одного из греческих богов, – дионисической.

Виктор: Но какое значение имеет то исступление, из которого выросло как трагическое, так, кстати, и комическое искусство, – дионисическое исступление? Может быть, это всего лишь симптом вырождения и падения, пессимизма, признак безумия и моральной распущенности?

Ницше: Ни в коем случае, – оно не есть симптом вырождения и падения, – может быть, как раз, наоборот? Может быть, напротив, существуют неврозы здоровья? Что если именно такого рода безумие принесло Элладе наибольшее благословение? И что, если, напротив, назло всем современным идеям демократического вкуса, победа формального оптимизма, господство видимой разумности, утилитаризм, – только симптом никнущей силы, признак старости, утомления, увядания? И если пессимизм безусловно чаще всего рассматривается как признак падения, то не существует ли пессимизм силы, – интеллектуальное предрасположение к жестокому, ужасному, злому в существовании, вызванное благополучием, избытком силы и здоровья? Нет ли страдания от чрезмерной полноты? А может быть, мужество в этом случае как раз жаждет ужасного, как достойного врага, на котором оно может испытать свою силу?

Виктор: Следует думать, что вы утвердительно отвечаете на все эти вопросы. И возможно в этом звучит Ваш ответ на вопрос о смысле жизни.

Ницше: Пожалуй, да. Греки, именно в богатстве своей юности, обладали волей к такому исступленно-трагическому, были пессимистами силы. Такое исступление есть неотъемлемая характеристика трагического. Здесь выдает себя дух, который восстает против обычного морального значения размеренного, упорядоченного существования, пессимизм «по ту сторону добра и зла», философия, осмелившаяся перенести мораль в мир переменчивых явлений, поставить ее на одну доску не только с явлениями, но и с обманами, как иллюзию, мечту, заблуждение, приспособление. Признается только художественный смысл за всеми процессами бытия,—т. е. смысл жизни отыскивается в самой жизни и именно таким образом.

Виктор: Но это исступление, – какова все же его роль, что оно означает?

Ницше: Чудовищный ужас охватывает человека, когда он усомнится в мире явлений, – но при этом и блаженный восторг также поднимается из глубины его сущности и недр природы (подобно тому, как это происходит под влиянием наркотического напитка либо при приближении весны, – некая аналогия опьянения). И тогда все возрастающие толпы носятся с места на место с пением и пляской (так происходило и в древнем мире, и в средние века). Под чарами Диониса смыкается союз человека с человеком и человека с природой (словно разорвано покрывало Майи, – человек ощущает себя сочленом более высокой общины, его телодвижениями говорит колдовство, человек ощущает своего творца). И «человек-художник» выступает в этом случае, как дионисический художник опьянения.

Виктор: Здесь, похоже, – связь трагического и с комическим, как песней комоса?! Кстати, исследователи ведут этимологию слова «комедия» также от двух греческих слов: «комос» и «одэ», – песня комоса, ватаги гуляк, процессии пирующих, толпы ряженых. Таким образом, и у начала комедии находилось нечто веселое, брызжущее жизнью, ничем не стесненное, свободное от всякого рода нравственных ограничений и запретов (фаллические празднества египтян, сельские дионисии древней Греции, – в современности карнавалы). Серен Кьеркегор («одна из самых утонченных душ в историческом земном ландшафте», – согласно Петера П. Роде, одного из его биографов) с удовольствием вспоминает фарсы, которые он смотрел в королевском городском театре Копенгагена: ликование и громкий смех галерки и второго яруса, народные вопли, крики «браво»; актеры (Бекман и Гробекер), которые были «детьми юмора, способными опьяняться смехом, веселыми танцами, увлекая, лететь в диком мчанье». Нечто подобное стремился отобразить в своих пьесах и Бертольд Брехт. Шиллер описывает наше внутреннее состояние в комедии, как ясное, свободное, веселое, – состояние богов, которых не заботит ничто человеческое. Не в этом ли высшая цель человеческой жизни?

Ницше: Да, в дионисических оргиях греков следует признать значение именно таких празднеств духовного просветления, разрушение аполлонического принципа индивидуации, – этого фундамента всего здания аполлонической культуры. Здесь смешаны снадобья исцеления и смертельные яды: поэтому и страдания вызывают радость, восторг вырывает из души мучительные стоны, в высшей радости раздается крик ужаса или тоскливой жалобы о невознаградимой утрате. «Этот венец смеющегося, этот венец из роз вам я бросаю, о братья. Смех признал я священным. О высшие люди, научитесь же у меня смеяться!», – так говорил Заратустра, это дионисическое чудовище.