Впрочем, для разговора с аварином это неважно. Важно, что он принял цену. Простую: отныне такие слитки из авар сможет купить сам Баян, или человек, показавший грамоту с его отпечатком пальца. Сидовский способ растекается по миру, и немудрено — работу самого искусного ювелира проще подделать, чем тонкие линии печати, данной человеку от рождения! И кто после этого скажет, что Адам и Ева не сотворены благородными?

   Итак, уста посла разверзлись. Аварин выложил на стол свой подарок — все ту же грамоту с текстом песни, только под каждым словом — подписано — на каком языке есть похожее слово, что, он, аварин, узнал о сиде–императрице из каждой строки. И о странностях, на которые у него нет ответа…

   Песня — странней не придумать. Начать с того, что язык принадлежит народу, которого нет и никогда не было — не живут славяне по берегам Великого Дона, и не жили никогда! А тюркских слов в песне не так уж и много…

   - Великой Дон, — уточнил король, — Дон — женское имя!

   Аварин кивнул, переправил. Пояснил:

   - По–нашему о мужском и женском говорят одинаково. Не различают… Греческие слова по роду различать научился, с вашими часто ошибаюсь.

   Вторая странность: насколько язык славянский, настолько песня степная. Спето хорошо, широко. Спето о простых вещах, простыми словами — о том, что всякий видит. Так и поют в степи — что вижу, то и пою… Видит Немайн странно: не то, что есть — то, что было и то, что будет. Глаз в минувшее, глаз в грядущее, а в настоящем — как у зайца перед носом, темень.

   - Я до тебя с англами говорил, — сказал Баян, — так вот: так видят их боги. Прошлое знают, будущее прозревают. А в настоящем — такие же слепцы, как и люди. Да и настрой там самый тот: судьба определена, судьба принята. Воин с честью идет навстречу Року. Причем воин не из тех, что живут битвой, и даже не из тех, что кормятся от руки властителя. Это песня ополченца, взявшего оружие по необходимости. Там такая тоска по спокойной жизни…

   Гулидиен кивнул. Немайн такая.

   Аварин продолжил:

   - Пророчество — есть.

   Король вздрогнул. Вслух он этого не сказал — вдруг жене перескажут, но ушастую было очень–очень жалко. Только привык к доброй соседке, и на тебе! «Кровь горячая польется…» Потом сам смеялся — но что поделать, первый день медового месяца. Настроение — лучше некуда, особенно после того, как жену переспорил и разутешил. Правда, спать хочется… Кейндрих, собственно, как раз отсыпается. Сказала только, что Немайн ей какое–то доказательство должна, и скоро.

   - Есть, — повторил посол, — только хитрое. Не хорони святую и вечную раньше времени. О смерти в песне — ни слова, и еще неизвестно, кто выпустит свинец, а кто обольется кровью. Что–то саксы пращниками не славны, зато сиды… Да и у римлян во многих мерах вместо лучников — балеарцы. Ага, улыбаешься. Тоже рано. Может и Немайн достаться. Может и упадет с разбитой головой… но вряд ли. Может, и кровь наземь прольет — да не всякая рана насмерть! Временная боль — не то, что заставит храбрую воительницу печалиться. Просто ей хочется жить мирно… кто это поймет? Немайн любит города. Любит оружие, но не как воин, как мастер–оружейник. И уходя в поход, не радуется грядущей славе, а печалится о делах, что переделать не успела. А еще она умна. Нет лучшего способа проверить — кто в дружбе гнил, кто тверд, чем на время показать слабость. Мудрый каган после отлучки или болезни казнит больше изменщиков и воров, чем за десяток спокойных лет. Так что…

   Баян развел руками. Выходило, что сида спела о многом — и ни о чем. Тоже странность, и не последняя. Вот еще одна:

   — Песня у нее христианская. Насквозь. И языческая, причем на германский лад. Насквозь. Знаешь, мы с франками много торгуем, с иными дружим… У них не так. Человек может быть крещен, но держаться духа старой веры. И наоборот — еще не обратиться, но чувствовать по–христиански. А здесь… Христианское смирение доходит до божественной гордыни, и несокрушимая гордость — преисполнена христианского смирения. Как говорят греческие философы, — аварин улыбнулся — мол, поживешь в граде Константиновом с мое, не таких слов нахватаешься, — синтез. Слияние. Насколько совершенное — не мне судить.

   Гулидиен знал, кому. Это означало еще два разговора. Первый — с Мерсийцем.

   Король — глава самого сильного рода в народе англов, значит, заодно и верховный жрец Тора. Сила Немайн ему нужна — и уже потому интересна. У него жена–христианка, и сын, и подданные — пополам… Вот он и рассказал другу и союзнику, что нет у народов, верящих в Тора, сильней колдовства, чем женское. Обычно песенный сейд — дело злое, но Немайн и тут все наружу вывернула. Обидела себя, а союз сплавила намертво. Одно дело — знать, что святая и вечная с вами надолго, торопиться некуда. Совсем другое дело, когда судьба Британии — и твоего королевства! — должна решиться до зимы. А Тор–Громовик такое бы одобрил, несмотря на поминание христианского бога.

   Пенда сказал, что уже велел скальдам переложить песнь Немайн по–английски. Торова песня! Христианская? Может быть, но и торова разом. Да и мать Немайн–Неметоны, Дон, помянута — хотя и как река ее имени. Оказывается, так тоже можно…

   Во–вторых, следовало поговорить с патриархом или епископом — но Гулидиен не успел. Жена проснулась. Спустилась в опустевшую залу — в глазах остатки дневного сна, поверх рубашки плед болотных ее цветов намотан. Мягкий, уютный!

   Сладко зевнула — и заразила. Так и пришлось пересказывать новости — позевывая.

   — Врет холмовая, — сказала жена и королева. — Ты поверил ее пересказу? Ты не знаешь двуличности сидовских слов! Ей три тысячи лет. Она всю свою родню пережила, и нас переживет. А вот в то, что ей желается жалости твоей — еще как верю! Сам знаешь, как верней всего женщину утешить!

   — Знаю, — согласился король, — а потому сейчас тебя еще разок разутешу. А там и договорим — поспокойнее…

   За радостями семейной жизни побеседовать с Пирром Гулидиен забыл.

   Потому с патриархом пришлось разговаривать Немайн — сразу, как перестала общаться записками. Его святейшество явился в ее комнату, пошарил взглядом в поисках стульев и уселся на подходящий по высоте ларь — как раз в ногах у кровати. А раз с аварином он уже говорил…

   — И тут развела персидские древности, — сказал в качестве приветствия, — нехорошо. Христианам приличествуют стулья и скамьи, а не подушки и циновки.

   — Обязательно заведу. Для гостей. А мне так удобней. Уютней.

   Пирр повздыхал: мол, молодежь не понимает, что такое ломота в костях…

   — Как раз сегодня понимаю, — сказала Немайн. — Хотя ноют и не кости. Ты тоже по поводу песни?

   По тому как долго его святейшество молчал, Немайн поняла — разговор будет нелегким. Когда заговорил — удивилась. Говорил не духовник и не церковный иерарх. Сторонник партии Мартины мягко упрекал нынешнюю главу ветви династии в политической легкомысленности.

   — Зачем ты это сделала? Спела… да еще на чужом языке. Славянскую речь я узнал… Каждый увидел свое. Римлянам ты показала силу и власть. Накричала на королей — ни один не пикнул. Значит, признают твое право. Бритты увидели колдовство ужасной холмовой сиды. Голос–то твой… взять пониже — иерихонская труба будет. И как потолок не рухнул!

   Он остановился, перевел дух. Обнаружил рядом с собой кувшин да кружку.

   — Вода, — пояснила Немайн, — кипяченая. Попросить, чтобы нам кофе принесли?

   Пирр только рукой махнул. Налил полкружки, сделал глоток. Продолжил:

   — Что о тебе поняли англы и авары, я судить не берусь. Могу только вспомнить, что именно теперь вдоль всего Дуная аварин убивает славянина, а славянин — аварина, и оба падают замертво — тлеть непогребенными, потому что хоронить их некому… А еще — было мгновение, когда я поверил, что тот язык для тебя родной. Ты хорошо притворилась. Но — зачем?