Алексей молча, исподлобья смотрел на друга, левое веко его чуть вздрагивало.

– Исход дела решили четыре полка Румянцева, – бодро заключил Никита. – Они сидели в резерве и в критический момент бросились на выручку. Прорвались через лес и…

– Ты хочешь сказать, что наша победа была нечаянной? У тебя с собой письмо?

– Забыл… по глупости, – покаянным тоном воскликнул Никита.

Письмо Белова он читал в карете, сейчас оно лежало в кармане сюртука, но не стоило забывать слова Софьи: «Ты не огорчай его…» Он и так уже лишнего наболтал, но главное огорчение таилось в конце Сашиного письма. Если описание битвы могло вызвать сложные чувства – обиды, некоторого смущения, затем чистой радости, какие бы они там ни были недотепы, но прижали Фридриху хвост, – то рассказ о дальнейших событиях в стане Апраксина наводил на мрачные размышления. Сам собой возникал знак вопроса, намалеванный черной краской. Саша писал, что Апраксин повел себя после победы по меньшей мере странно – он не преследовал убегающих пруссаков, не двинул армию на Кенигсберг, а отступил. «Вчера поймали прусского шпиона. Я не знаю, о чем его допрашивали, но вид у следователей был смущенный. Шпиона расстреляли на виду армии. Вид лазарета ужасен. Нас косят раны и болезни…» Грустное письмо.

– Хватит восторгаться победами, – решительно сказал Никита. – Займемся делом.

На лице Алексея застыло чуть брезгливое, обиженное выражение, и Никита угадал его смысл. Сейчас война… не важно, что на чужой территории. И на чужой территории русский солдат защищает Россию. И потому каждый порядочный человек должен стремиться в армию. Другое дело – увечье, возраст… но ты молод, здоров, ты мой самый близкий друг… и при этом мало того, что отлыниваешь от служения отечеству, так ты еще порицаешь славу его и доблесть!

– Каким это еще делом? – буркнул он хмуро.

– Будем учиться ходить. Обхватывай меня рукой за шею… Вот так! По…шел!.. И еще!

Раненая, много раз резанная нога Алексея была в два раза тоньше здоровой. Обутая в шерстяной носок, больная стопа явно не слушалась, вставала косо и подвертывалась, лоб его взмок от напряжения. Но он шел!

Еще три шага, и Алексей рухнул в кресло. На лице его сияла болезненная, удивленная улыбка.

– Нет, ты мне определенно скажи, – обратился он к Никите, как только перевел дух. – Скажи, как истинно русский, рад ты нашим победам или не рад?

– А ты умом не тронулся? Как я могу быть не рад? И не надо этого… «истинно русский». Ты знаешь, что мать у меня немка. Я просто русский. Но войны не люблю. Я истинно штатский – вот это правда. Ну, обхватывай меня за шею… Нет, теперь я с этой стороны…

Жанровая сцена в нидерландском вкусе

От Алексея Оленев направился домой, ругая себя, что отпустил карету. Дождь уже не шел, а как бы повис над городом мельчайшей водяной пылью, под ногами хлюпало, но башмаки пока не промокли. Плохая погода как нельзя лучше способствует мыслям философическим. Борьба добра и зла, господа, владычествует на свете. Война есть зло. Положим, войну можно объяснить необходимостью, если она, так сказать, освободительная. Войну можно назвать доблестью, геройством, страданием, но только не словом «добро». Ага… правый башмак потек… Еще египтяне признавали два начала добра и зла под именем Озирода и Тифона. В древней Персии великий маг и мудрец Зороастр создал учение, которое стало религией: вся природа распадается на два царства – добра и верховного творца его Ормузда и духа зла, отца лжи Аримана, живущего во мраке.

Завтра определенно он будет в соплях, гадость какая наш петербургский климат… Между Ормуздом и Ариманом идет война до победы первого над вторым. Это добро? Да… Это истина. Человек, находящийся среди войны добра со злом, должен всеми силами содействовать торжеству добра над злом.

Но разве он, Никита Оленев, не служит добру и отечеству, решив помочь Шувалову в создании в Петербурге Академии художеств. Сейчас его подсознательно мучила обида, что Алексей и полвопроса не задал по этой волнующей его теме. А ведь он намекал, о каких таких материях толкует с Иваном Ивановичем Шуваловым. Алексей понял его превратно, бросил, поморщившись: «В военное время заниматься картинами да бюстами мраморными? Я этого не понимаю. Но пусть его. Чем бы дитя ни тешилось. Однако скажу: не верь фаворитам. Они не умеют работать. Одни разговоры…» Алешка известный матерьялист! Если под ногами у тебя не земля, а палуба и на этом ограниченном пространстве ты главный, то и мысли у тебя особые – капитанские, и способ выражения – безапелляционный.

Размышляя таким образом, Никита вдруг заметил, что оказался у приземистого строения с узкими окнами, крутой, крытой гонтом крышей, в которой было устроено подобие фонаря для проникновения дневного света. Полуразвалившиеся деревянные ворота, выполненные в виде арки, не имели створок, за домом скрывалось некоторое подобие сада. Одна часть дома была совершенно темной, однако окна в левом крыле светились. Там обретался знакомец Оленева немец Мюллер, живописец и антиквар. Давно он здесь не был.

Окна светились столь приветливо, что у Никиты вдруг ни с того ни с сего поднялось настроение: и что он, право, разнылся? На свете еще есть вот такие радостные окна, за которыми его ждут. Последнее он знал точно, потому что накануне получил послание Мюллера, изящное, каллиграфически написанное письмецо, в котором тот в витиеватых выражениях предлагал купить для «коллекции вашей, князь, что есть образчик вкуса» жанровую картину. Расхваливая свой товар, Мюллер не пожалел красок: «Полотно представляет действие гаснувшего света на одного любовника в увеселительном доме где-нибудь в Голландии с рюмкой вина в руке и любовницей на колене».

Никита прошел через палисад, толкнул дверь, миновал темные сени и очутился в просторной горнице. Потолок косо уходил вверх, видны были черные, прокопченные балки. Всюду располагались атрибуты искусства: ваза, старинные книги, свернутые в рулон холсты, золоченые рамы, целая полка была отдана гипсам – головам и конечностям греческих богов и богинь, гигантская мужская стопа с пальцами идеальной формы стояла прислоненная к стене. Но все это было не более чем декорацией прошлой жизни Мюллера. Хозяин забросил живопись, весь отдавшись торговле. Он и сам толком не мог объяснить, почему предпочел покровительство Меркурия против прежнего патронажа Аполлона, так уж получилось. Торговля не приносила ему большого дохода. Иногда в руки его попадали истинные произведения искусства, поскольку он имел связи с богатыми аукционерами столицы, но обычно он торговал мебелью, антикварной посудой, сургучом черным, красным и даже неким составом, который выводил с шерстяной одежды жирные пятна.

К удивлению Никиты, его встретил не только Мюллер, но и молоденькая, необычайно миловидная девица. Она с поклоном приняла у него мокрую шляпу и плащ. Светлые глаза ее вдруг распахнулись, оглядывая лицо князя, и так же внезапно погасли, полузакрытые тонкими, голубоватыми веками.

– О, князь Оленев, ваше сиятельство! – восторженно воскликнул Мюллер. – Какая честь для меня! Проходите, умоляю. А это моя новая служанка, – и добавил суетливо и смущенно: – Так сказать, разливательница чаю…

Весь разговор шел по-немецки. Мюллер знал, что князь владеет этим языком, как родным. Девушка меж тем ловко повесила на растяжки мокрый плащ, придвинула к горящему камину кресло. Она ничуть не смутилась тем, что разговор шел о ней. Рыжеватые волосы ее были украшены наколкой из тонких кружев, атласный поясок фартука обхватывал тончайшую талию. Во всем облике ее было что-то ненатуральное, словно девушка лишь играла роль служанки и давала прочим понять: да, я достойна лучшего, но мало ли как может сложиться у человека жизнь. Потом она сделала книксен и, мурлыча немецкую песенку, удалилась.

Никита сел в кресло и блаженно протянул озябшие руки к огню.

– Я нашел ее у кирхи… на паперти… туманным утром, – продолжил Мюллер шепотом, выразительно кося глазами на дверь, за которой скрылась девушка.