— Зачем вам так понадобилась леди Уоллингфорд?

— Я хочу жениться на ее дочери, — быстро ответил Джонатан.

Клерк опустил глаза и, помедлив, произнес:

— Вряд ли это разумно. Но будь по-вашему. Я поговорю с ней — да, в ближайшие дни, если вы по-прежнему этого хотите. Вы получите девушку, если хотите ее. Покажите мне еще что-нибудь.

— Здесь у меня не так много работ, — сказал Джонатан. — Военная тематика…

— Ах, эта война! — сказал Клерк. — Война, затеянная Гитлером, была глупостью. Это я должен прийти, а не Гитлер! Нет, не надо войны, что-нибудь другое.

— Ну, есть еще городской пейзаж, — сказал Джонатан. — Подождите, я поверну ее к вам.

Он подошел ко второму полотну и вспомнил, что с самого утра ни разу не взглянул на него. Он знал цену собственной работе — но в то же время понимал, что на оценку автора нельзя полагаться. Полной уверенности в таких делах не бывает. Но если работа воплощает опыт истинного видения мира, она наверняка способна что-то дать и уму, и сердцу. А большего от картины и требовать нельзя. Он надеялся, что эта картина окажется именно такой: он сказал в ней все, что мог. Он видел наклонившегося к холсту Клерка, окно позади него, и вдруг ему показалось, что картина с жуками ожила и вышла из подрамника. Вот та самая фигура и пустое пространство за ней; с такого расстояния и при таком свете не различить, что там, дальше. Окно просто открывалось в пустоту. И на всем свете — никого, кроме него и Клерка. Он поглядел на лицо гостя — оно словно висело в воздухе, такое же пустое и лишенное всякого выражения, как и окно. «Ну и дурак же я», — подумал он про себя, разворачивая мольберт и слегка щурясь от сияющих красок.

— Что скажете? — поинтересовался он, не сумев сдержать некоторого самодовольства в голосе.

Клерк взглянул и вздрогнул. Джонатан удивился. Похоже, его посетителя пробрало. Клерк закрыл глаза и снова открыл их.

— Нет, нет, — сказал он, — оно слишком яркое. Я не могу его рассмотреть как следует. Уберите его.

— Сожалею, что не угодил, — холодно произнес Джонатан. — Я склонен считать эту работу лучше той.

— Вы просто сами не понимаете, что сделали, — сказал Клерк. — Этот пейзаж — сон, иллюзия, а то полотно — факт. Там я уже пришел. Я могу дать мир всем этим людишкам только потому, что они верят в меня. А ваши выдумки со светом только собьют их. Искусство, настоящее искусство должно показывать им хозяина.

Лучше бы вы… Впрочем, нет, я знаю, художники любят даже собственные ошибки, и не буду советовать вам уничтожить ее. Лучше спрячьте на годик. Идемте со мной, а потом посмотрите на нее снова, и вы увидите ее так же, как я.

Джонатан осторожно проговорил:

— Поглядим, что скажет Бетти. Да у меня и без того будет не много времени в ближайшие год-два, чтобы глядеть на этот город.

Джонатан вынужден был признать: и слова, и хозяйский тон вполне соответствовали этой высокой, властной фигуре. Ему невольно пришлось занять оборонительную позицию. Намек на то, что картина оказалась глубже, чем он предполагал, что он написал творение более великое, чем собирался написать, конечно, польстил ему.

Ну что же, если человек так хорошо разбирается в живописи, ладно, пусть похлопочет насчет Бетти. Делу это не повредит. На всякий случай он добавил:

— Так вы не забудете поговорить с леди Уоллингфорд?

— Непременно, — сказал Клерк. — Но вы должны помнить, что вас ждет великий труд. Когда я воссоединюсь, вы нарисуете меня, каким я стану. Теперь уже скоро.

Джонатан что-то пробормотал. Разговор становился беспредметным и непонятным. Ему хотелось, чтобы посетитель ушел до того, как он ляпнет что-нибудь некстати. Клерк словно тоже почувствовал, что все уже сказано, и повернулся, бросив на прощание:

— Я зайду к вам снова или пошлю за вами.

— Меня могут отправить в командировку, — сказал Джонатан. — Служба, понимаете…

— Ваша служба — при мне, — ответил тот. — Я или… или Бетти дадим вам знать, — говоря это, Клерк по-прежнему смотрел в окно. — Как вы могли бы рисовать! Доверьтесь мне. Я сделаю вас… впрочем, ладно, не сейчас.

Только уберите подальше вторую картину. Цвет не тот.

Джонатан не успел ответить. Гость направился к двери, и хозяину пришлось последовать за ним. Прощаясь, Клерк чуть заметно приподнял руку и вышел на улицу, словно нырнув в лунный свет.

Он легко и быстро шел в сторону Хайгейта, а город словно съеживался, умалялся перед ним. Иудейские черты лица обозначились резче; редкие полицейские принимали его за еврея, гуляющего по ночам. Им ли знать, что раса царей достигла в этом существе своей второй кульминации. Две тысячи лет ее истории словно подступили вплотную, готовя освобождение всей расе, как только он исполнит свою миссию. Первосвященному от Авраама Израилю был уготован великий итог. Но когда другие страшные войны разрушили римский мир, когда армии начали маршировать по землям Европы, а Цезарь, обладая всем, чем подобает обладать Цезарю, был заколот посреди собственного дворца, когда вскоре после этого родился другой Итог, они не осознали его. Им было возвещено невыносимо царственное будущее; они готовились стать родичами своего Создателя, домом избранных и семьей его Воплощения — пусть неверные принимают его по духу, но только народу Завета суждено стать его родней по плоти.

Однако так не случилось. Они поддались на обман, потребовав распнуть Того, Которого не узнали, они сами перечеркнули сужденный им Итог, и раса, посланная миру во спасение, стала Божьей карой, проклятьем для этого мира и для самой себя. Но клятвы, возвещенные с небес, остались. Недаром именно еврейская девушка, повинуясь Голосу, который звучал в ее ушах, в сердце, в крови, в лоне, отдала всю себя совершенному Тетраграмматону. С тем, что возглашал первосвященник среди сокровенных таинств Храма, она обратилась прямо к Богу. Не познав мучительной разделенности, в цельности тела, души и духа, она произнесла Слово, и Слово стало в ней плотью. Если бы ее собственный народ принял эту плоть, великие врата Иудеев открылись бы и для всех остальных народов. Этого не случилось.

Иудеи остались чужды Ему, как и всему остальному миру, и мир ответил такой же отчужденностью — и им, а еще больше — Ему. Не-иудеи, призванные тем, другим иудеем из Тарса, не захотели принять их первосвященничества. Кичливо посчитав себя новым Израилем, они оклеветали и разрушили старый, а старый отрицал и ненавидел похвальбу новых. И так продолжалось до тех пор, пока в Европе не поднялось нечто, ни то и ни другое, готовое уничтожить и старое, и новое.

А когда этого не произошло, в конце концов случилось и то, чему суждено было случиться. И иудеи, и христиане одинаково ожидали человека, шагавшего сейчас по пустынным лондонским улицам. Он явился на свет в Париже, в одной из тайных масонских лож, уцелевших даже под напором энергии Луи XIV. В нем текла дворянская кровь. Грянувшая революция могла бы уничтожить его, несмотря на малые лета, но семья благополучно перенесла лихолетье, надежно защищенная богатством и опытом. Если же ревущие валы слишком близко подступали к порогу, в ход шел и опыт другого рода, почерпнутый из древних, черных фолиантов. Отец его считался в миру столько же дворянином, сколько человеком ученых занятий, одним из первых филологов, но для своего круга, включая и собственного сына, наука его оборачивалась другой стороной. Он ведал речь и корни речи, постиг самые ее начала; вибрации разрушительные и вибрации созидательные. Сын пошел в отца.

Теперь, идя по улицам, он вспоминал, как постигал самого себя. Нечасто он позволял себе потакать памяти, но лицо на картине, которое Джонатан полагал лишенным смысла и одновременно исполненным силы и значимости, это лицо словно отворило двери воспоминаниям. Он вспоминал, как смотрел на толпу, плескавшуюся в тесных берегах парижских улиц, на ее бедность, нужду, ожесточение, и даже детским умом понимал, насколько необходимы людям комфорт и контроль. Он видел возвышение и падение Наполеона, но прежде чем тот достиг власти, его детским мечтам о троне короля или императора нашлось лучшее применение. В маленькой школе для избранных, директором которой был его отец, он узнал две отнюдь не маленьких вещи: для достижения власти существует иная сила, существуют способы управлять этой силой. Еще он узнал, что многие люди дорого заплатили бы за подобное обучение. Если бы продать эти способы! Нет, невозможно. Способами владеют те, кому они дарованы от природы, как и любое искусство, они — для расы первосвященников. Только еврей может по-настоящему овладеть древнеиудейским языком, только на нем может быть произнесено слово силы.