Клерк сел, помолчал и заговорил снова. Руки его покоились на подлокотниках кресла, тело держалось совершенно неподвижно, только голова чуть поворачивалась, когда он обводил взглядом полумесяц своих слушателей.
Резче проступили в лице семитские черты. Он говорил на древнееврейском, но произношение было совершенно незнакомым. Он помедлил и перевел сказанное на английский — во всяком случае, так это выглядело, ведь кроме него в зале никто не знал древнееврейского. Знакомый английский звучал теперь странно и монотонно, под стать голосу, произносящему слова без ударений и интонаций. Так умные декламаторы стараются подчинить голос стиху, предоставляя словам обретать их собственное значение, предоставляют звучать рифмам и ритму.
Однако Клерк пошел еще дальше. Он устранил из слов самое их значение. Они сопротивлялись, человеческая речь сражалась с ним. Может, человеческое искусство в конечном счете и правда немногого стоит, но оно по крайней мере что-то значит, хотя бы как средство общения. Все стихи и картины могут, подобно надежде и вере, в конце концов исчезнуть; но пока надежда и вера — и отчаяние — живы, живы и они. Пока остается общение между людьми, остаются и они. Именно это и устранял Клерк: он превращал или пытался превратить слова в простые колебания воздуха. Тайная школа, в которой он вырос, изучала возможность властвовать над звуками речи за пределами обычных человеческих способностей.
Поколения посвящали себя этой работе. Искусство целительства, практикуемое в доме Клерка, тоже основывалось на этой власти; согласовывая звуки, целитель восстанавливал разорванные взаимосвязи в теле пациента, действуя через его подсознание.
На том же принципе действовали чары, обладавшие властью не только над живыми, но и над мертвыми — точнее, над живущими в ином мире, еще не утратившими связь с этим. Великие созвучия сообщили порядок мирозданию; другая тональность могла изменить этот порядок. Иудей сидел в кресле и говорил. Сначала он использовал заклятия, державшие в плену души тех, кто уже нес в себе отпечаток его вибраций, но постепенно подбирался к другим, великим заклятиям. Скоро должен был настать черед величайшего — произносимого наоборот иудейского слова власти, самого Тетраграмматона, только вывернутого наизнанку. Энергия этого самого тайного из имен Бога, в зависимости от того, насколько точно оно произносится, означает почти абсолютный контроль над миром. Клерк считал его абсолютным без оговорок. Освобождающаяся сила не предназначалась сидевшим перед ним. Направь он ее на них, их просто не стало бы. Нет, ее следует послать вовне. Он провел немало исследований и знал: близится время, благоприятное для великого обмена. Он сможет притянуть из того мира одно существо, но численное равновесие не должно нарушаться — придется послать кого-нибудь взамен. Такую двойную магическую цепь можно прокручивать до бесконечности. В принципе он может начать править там. За этим он и вызвал сюда Ричарда. Ричард, естественно, не подозревал, что решающее значение имеет пока еще живая нить памяти, связывавшая его с умершей, именно она — залог удачного обмена. Клерк вполне мог бы управиться и без него, но зачем отказываться от того, что само идет в руки? Невнятным заговором он стронул дремлющее сознание Ричарда в сторону чувственной любви, любви, которой уже знаком предельный, физический союз, то крайнее напряжение совместной жизни, которое по-прежнему называется браком.
Глаза Саймона перестали блуждать и остановились на круглом окне напротив. Оно выходило во двор, но сквозь него виден был двор со всех мыслимых инопространственных направлений. Оттуда должен прийти дух. Маг подошел вплотную к заветной фразе; расщепление звука исчезло, теперь звучал только один голос. Это означало, что его двойники в Китае и в России впали в транс. Могучая формула может быть произнесена только подлинным человеческим голосом нераздельного существа.
Кроме Саймона еще один человек из присутствующих знал об этом последнем секрете; она сидела справа от него и верила изо всех сил. Она уже поняла, что момент близок и что она тоже участвует в магическом действе.
Ах, как она бывала полезна ему… раньше. Теперь он нуждается в ней не больше, чем в этих безликих существах, которые служат живой пищей его духу.
В давние дни первой поры их знакомства Сара Уоллингфорд знала, что ему нужна ее помощь. Но все уже давно изменилось. Он больше не нуждается в ней, может, пока она еще нужна, чтобы охранять их дочь; но скоро он отошлет Бетти навсегда, а она… Кем она тогда будет? Ее поджидает одиночество пострашнее того, которое знают обычные люди. Срок близок. Он давным-давно сказал ей об этом, жаловаться не на что. Срок очень близок. Когда он придет, кончится его тройственность, и она станет просто еще одним из его восторженных недоумков — вроде тех, на картине. Он даже не потрудился разуверить ее в этом.
Перед ней словно заново прошел ужасный день, когда единое разделилось на множество. Дело происходило в том доме на севере. Он пришел к ней ночью, из сада, как нередко приходил до этого. Это была следующая ночь после зачатия Бетти, и она уже знала, что беременна его ребенком. Она не хотела этого, да и он не жаждал отцовского счастья. Но ребенок должен был стать для него тем инструментом, каким она стать не могла. Поэтому она возненавидела дитя еще до зачатия, а когда это все-таки случилось, весь следующий день ощущала внутри себя словно ледяной кристалл. День ото дня он все рос, и вместе с ним росла ненависть. Так продолжалось до самого дня рождения Бетти — «холодного, как родниковая вода». А то, что произошло на следующий день после того, как она понесла, пожалуй, растравило ее еще больше.
Едва увидев его, она поняла, что он готовит магическое действо. Для величайшего из своих деяний ему не потребовались вспомогательные инструменты — ни посох, ни меч, ни светильники, ни травы, ни мантия. Когда он пришел, она лежала в постели. Ей было двадцать девять тогда, и она знала его уже восемь лет. Давно уже он перестал просить ее о помощи; она и так все восемь лет служила ему верной помощницей. Однако ночь зачатия кое-что изменила. Теперь она зависела от него все больше, а он нуждался в ней все меньше. Тогда, правда, она еще не понимала этого. Она лежала в постели и наблюдала за ним. Он задернул занавески и выключил свет.
На туалетном столике стояли свечи, на кресле у кровати лежал ее халат со спичками в кармане. Она протянула руку, удостоверяясь, что сможет до них дотянуться.
Он стоял между ее постелью и большим зеркалом. Оно и висело здесь именно для подобных нужд, и как бы ни было темно в комнате, всегда оставалось тускло-серым.
Порой, следя за его отражением, она ловила себя на мысли, что не может с уверенностью сказать, он ли это или его отражение живет в зазеркальной глади. Он разделся, и обнаженный, встав перед зеркалом, вперился в серебристо-серую глубь. Внезапно тусклый свет, сочившийся из зеркальной поверхности, исчез, и она уже ничего не видела, но зато могла слышать тяжелое дыхание со всхлипами, почти животные вздохи, только подчиняющиеся определенному ритму. Звук рос и становился глубже, пока наконец не превратился в низкий стон, так что даже у нее на лбу выступил пот, и пришлось закусить собственную руку, чтобы не закричать от ужаса.
Стон был натужным, а вовсе не болезненным. В комнате становилось жарче, только жар шел изнутри ее тела, и это угнетало ее. Она вздохнула и откинула одеяло. Она молилась тогда. Богу? Ну, конечно, нет. Ему? Вот именно, ему. Она отдала себя его воле, стала матерью инструмента его владычества и молилась, чтобы и это действо кончилось как надо.
В зеркале опять забрезжил серый рассвет, там был он, но тусклый. Казалось, там было два его образа, и они то сливались в один, то разделялись, она не могла уследить за ними. Оба были блеклые, без четких очертаний, по краям их тел серый цвет переходил в темноту.
Стоны прекратились, комната дрожала от напряжения, жара все росла, она обливалась потом, но по-прежнему хотела только исполнения его желаний. Свет в зеркале погас. Его голос прокричал: