— Они его так называют? — спросил Ричард.
Держа руку на покрывале, Джонатан заколебался.
— Нет, — сказал он, — не хочу быть несправедливым.
Нет. На самом деле она зовет его Отцом. Я спросил ее, священник ли он, но она, похоже, меня не услышала. В Америке у него было огромное количество приверженцев, а здесь, вопреки газетной шумихе, он держится очень тихо. Про него говорят, что он единственный, кто мог бы наставить Германию на путь истинный. Говорят еще, что он и его коллеги из России и Китая могли бы составить Мировой Триумвират. Но он сам до сих пор по этому вопросу не высказывался. Может быть, просто выжидает. Ну, я сделал все, что мог. Вот что получилось.
Он отдернул ткань, и Ричард остался наедине с картиной. С первого взгляда казалось, что на ней изображен проповедник. Собрание, весьма многочисленное, внимательно слушает. Люди немного подались вперед, и Ричард видел только множество слегка изогнутых спин. Не церковь… но и не комната… трудно понять, где происходит сборище, впрочем, Ричарда это мало заботило. Какое-то открытое пространство; земля напоминает развалины на предыдущей картине, только местность более. каменистая, скорее похожая на пустыню, чем на Город, На чем-то напоминающем каменную кафедру, высеченную из темной скалы, стоял проповедник — рослый темноволосый человек далеко за сорок, в своеобразном облачении. Чисто выбритое, тяжелое, изнуренное лицо словно нависло над аудиторией. Одна рука вытянута вперед и чуть опущена книзу, но открытая ладонь обращена вверх. За ним на скале — черная тень, над ним мчатся по небу тяжелые облака.
Ричард заговорил, одновременно проверяя свои ощущения. Он попристальнее всмотрелся в фигуру проповедника, особенно в лицо. Полотно было приличных размеров, но лицо говорившего упорно не желало увеличиваться, оно все время оставалось маленьким, хотя и тщательно проработанным, и пока Ричард рассматривал его, превратилось в маленький цветной овал, придавив слушателей внизу и обесцветив вокруг себя все — облака, толпу, каменную кафедру. Если это и вправду была кафедра — Ричард не мог решить, то ли фигура отбрасывает тень на скалу, то ли выступает из расщелины. Но лицо! Проповедник пригнул голову, словно стремясь скрыть выражение, которое мог уловить художник, и не успел — Джонатан прекрасно уловил его. Что же именно он все-таки уловил? И почему Джонатан предпочел создать именно этот эффект неудавшейся попытки ускользнуть, увернуться?
Наконец Ричард сказал:
— Потрясающий эффект — особенно от цвета лица.
Не знаю, как тебе удалось передать эту мрачную мертвенность. Но что… — он остановился.
— Ричард, — обвиняющим тоном произнес художник, — ты собирался спросить, что это значит.
— По-моему, нет, — ответил Ричард. — Я скорее хотел спросить, что он значит. У меня такое чувство, что в нем есть что-то, чего я не уловил. Он… — снова пауза.
— Продолжай! — сказал Джонатан. — У нас еще есть время до прихода дам, и я надеюсь, ты получишь хотя бы общее представление о том, зачем ты мне нужен здесь, когда они придут. Как бы там ни было, продолжай, говори все, что в голову взбредет.
Ричард послушно возобновил исследования и комментарии. Они и раньше устраивали такие обсуждения новых работ Джонатана. Ричард не боялся сказать глупость, а друг его давно уверился, что Ричард не станет ругать картину понапрасну; он даже полагал, что один такой монолог стоит десятка критических статей. Джонатан считал, что такое возможно только в живописи: стихи или симфония воспринимаются иначе, нежели картина; протяженность во времени, в отличие от протяженности в пространстве, не дает возможности целостного восприятия. Впрочем, даже для восприятия картины нужно время, хоть и сравнительно небольшое. В этом-то музыка и проигрывает живописи — ее нельзя услышать всю сразу.
— Кожа выглядит словно раскрашенная, — говорил между тем Ричард. — Я имел в виду — словно ты специально добивался эффекта искусственной раскраски. Очень темная и очень тусклая. Этакая массивная тусклость — вроде как твои вес и свет, только наоборот. А вот выражения лица я так и не понял. Поначалу кажется, что проповедник собрался закругляться — сейчас осудит грех, заклеймит и тому подобное. Но когда присмотришься, видишь, что до конца далеко. Эта тяжеловесность создает такой эффект — рука, хотя и повернута ладонью вверх, все равно давит на них, она словно владеет какой-нибудь магией и может обрушить на них небеса — как Самсон столбы в храме, но чем больше я смотрю на его лицо, тем больше думаю, что оно вообще ничего не значит. Это какая-то гротескная простота, я бы даже сказал — пустота. Никогда не видел такого лица…
— Ха! — воскликнул Джонатан, соскакивая со стола. — Ричард, ты гений. Я тоже так думал. Но мне приходилось так часто смотреть на него, что я в конце концов запутался: кто кого приводит в недоумение — я его или он меня.
Ричард вопросительно поглядел на него.
— Я начинал рисовать эту проклятущую натуру как положено, — продолжал Джонатан, меряя шагами комнату и хмуро глядя в пол. — Конечно, он бы не стал позировать мне, пришлось ограничиться единственной встречей в церкви Святого Варфоломея, парочкой речей, фотографиями в «Пикчер Пост» и дюжиной ежедневных газет. Леди Уоллингфорд говорит, что позировать он отказывается из-за своего обета. Может, это и правда.
Вот из этой мешанины мне и пришлось выжимать решение. Утомительное занятие, должен тебе сказать. Я не пытался изобразить его душу, вообще не ставил перед собой грандиозных задач; мне просто хотелось изобразить его как можно лучше, чтобы доставить удовольствие матушке моей Бетти. А когда я кончил и посмотрел на то, что получилось, поневоле подумал: «То ли я не знаю, что он такое, то ли он не знает, куда попал». Но парень, который поставил на уши всю Америку и часть Англии, скорее всего, знает, где находится, значит, это я чего-то не понял или не сумел понять. Все равно, странно. Я привык рисовать нечто определенное. А этот тип получился у меня, с одной стороны — до предела конкретным, а с другой — просто пустое место. Этакий повелитель мира и какой-то заблудившийся дурачок одновременно.
— Может, так и есть? — неуверенно предположил Ричард.
Джонатан остановился у мольберта и мрачно вздохнул.
— Нет, — сказал он, — боюсь, что нет. Впрочем, это меня не беспокоит. А вот не получу ли я в результате отставку? Как ты думаешь, заметит леди Уоллингфорд? А если заметит, то что она скажет?
— По-моему, вряд ли, — сказал Ричард. — В конце концов, я сам только что до этого додумался, а она знает тебя как художника куда меньше, чем я.
— Да, ко мне она, может, и не привыкла, — угрюмо отозвался Джонатан, — зато слишком привыкла к нему.
Она же из самого узкого внутреннего круга. Если сейчас возникнут сложности, нам с Бетти потом придется куда труднее. А с другой стороны, что мне за дело до этого? Расскажи-ка лучше, что знают о нем нормальные люди?
— Мы знаем, — сказал Ричард, — что зовут его Саймон Леклерк, иногда называют отец Саймон, иногда — Саймон Клерк. Мы выяснили, что предки у него евреи, что родился он во Франции, а вырос в Америке. Мы знаем, что он силен в ораторском искусстве — по крайней мере был силен по ту сторону океана; по эту он нечасто в нем упражнялся. Говорят, он продемонстрировал несколько весьма впечатляющих исцелений, но эти случаи никто не проверял. Мы знаем, что за ним идут вполне образованные люди — вот, пожалуй, и все. По крайней мере я больше ничего не знаю. Но я ведь уже говорил тебе, что никогда этим не интересовался. Подожди, ты же слушал его проповедь; ну и о чем он проповедовал?
— О любви, — сказал Джонатан и еще помрачнел, взглянув на часы. — Через минуту они будут здесь. Да, он говорил о любви, насколько я смог понять, но я больше смотрел на него, чем слушал, а я не из тех, кто может делать два дела сразу. Я мог бы попытаться рассортировать ощущения, которые вызывала его речь. Но говорил он больше о Любви, с намеком на какую-то тайну, которая дескать может найтись в Любви. Я знаю, что иногда он беседует с людьми наедине, но, по-моему, просто заявиться на такую беседу неловко. Поэтому могу только повторить тебе те крохи, которые уловил, пока разглядывал его. Любовь и еще что-то.