Я остался, и мне повезло. Были отличные ночи, очень морозные для конца сентября и такие кристально чистые, что, казалось, виден каждый камешек на вершине Медвежьего Уха. По утрам на куполе телескопа сверкала роса, и купол блестел, как начищенное зеркало. Голубизна неба смешивалась с синевой алюминиевого покрытия, создавая необъяснимую игру оттенков. Телескоп казался фотонным звездолетом на стартовой площадке. Он и был звездолетом, на котором я каждую ночь уходил в странствия. Я начал считать свои звездные экспедиции, в те ночи состоялись тринадцатая и четырнадцатая. Я был единственным членом экипажа.

Центр Звездоплавания задал мне курсовые данные в сторону далекого синего Лльгениба. Я слетал за пятьсот световых лет и вернулся к рассвету, привезя восемь спектрограмм для Саморукова и томительные воспоминания для себя. Альгениб — звезда довольно яркая, и мне не пришлось долго ждать. Голубая точка на скрещении нитей стала надвигаться на меня, распухая и превращаясь в неистовую звезду. Я еще не видел такого буйства: языки протуберанцев уносились в пространство на многие звездные радиусы и вдруг неожиданно взрывались, и худо приходилось тогда трем безжизненным крошкам — планетам, которые, будто утлые челны, то к дело ныряли в пламенные валы, а когда вал спадал и протуберанец уносился дальше, планеты светились красным, как угли, выброшенные из огня.

Под утро, когда я вышел из звездолета, я увидел на востоке розовую капельку Марса и подумал, что не пробовал еще увидеть подробности на наших, солнечных, планетах. Марс не мигая смотрел на меня. Взгляды наши скрестились.

Я ждал откровения. Думал, что увижу такое, чего просто не могло получиться на самых крупномасштабных снимках межпланетных станций и на нечетких панорамах, переданных спускаемыми аппаратами. Где-то в подсознании осталась надежда на марсиан, на их постройки, города, плантации. И может быть, оттого, что я знал, представлял заранее все, что увижу, что-то притупилось в мыслях. Марс поднимался все выше и нисколько не рос, не желал расти. Заболели глаза, начало ломить в затылке, выступили слезы. Неудача.

Уже засыпая под холодными лучами зари, я все повторял, будто зацепку к разгадке тайны: я вижу звезды и не вижу Марса. Звезды далеко, Марс близко. Одно вижу, другое нет. Почему? Почему…

5

Мы возвращались без грибов. День был ветреный, и Людочка замерзла. Она вышла без шапки и боялась, что мама будет сердиться. А я думал о семинаре. Сегодня Саморуков расскажет о коллапсаре в системе Дзеты Кассиопеи. Он будет горд, потому что проделана тонкая работа, измерены очень малые лучевые скорости, а теоретические модели изящны. А я буду слушать и молчать, и тайна будет рваться из меня, придется мне держать ее обеими руками, потому что вовсе не ко времени сейчас говорить об этом.

— А почему мама не ходит с нами в лес? — неожиданно спросила Людочка, когда мы подходили к обсерватории.

Почему? Разве я знаю, Людочка, что на душе у твоей мамы?

— Ей некогда, — степенно объяснил я. — В библиотеке много читателей.

— А в выходной? — не унималась Людочка.

— Маме нужно готовить тебе обед, — я упорно отыскивал отговорки, лишь бы не говорить правды.

— А вот и нет. — Людочка запрыгала на одной ноге, обрадованная моей неосведомленностью. — Обед мама готовит вечером. Наверно, мама не хочет потому, что ты волшебник. Вот.

— Мама тебе, конечно, объяснила, что волшебников нет, — сказал я, убежденный, что так оно и было: Лариса ко всему подходила трезво. — Людочка, — продолжал я, — смотри, туман как белый медведь. Сейчас проглотит нас, и будет нам в брюхе у него холодно. Беги к маме, а мне на семинар пора.

— Семинар, — сказала Людочка. — Это когда много се-менов?

— Семян, — поправил я. — Нет, семинар — это когда взрослые дяди рассказывают, какие они звездочки видели.

— А у нас с тобой каждый день семинар, — довольно сказала Людочка.

…Народу в конференц-зале было немного — пришли, в основном, ребята Абалакина. Они не пропускали никаких сборищ и, в отличие от своего молчаливого шефа, любили пошуметь. Саморуков сидел в первом ряду и смотрел, как Юра выписывает на доске список изученных звезд.

— Десять систем, — сказал Юра, кончив писать. — В каждой из них ранее были отмечены явления, которые способно вызвать коллапсировавшее тело, например, черная дыра.

Юра говорил быстро, и я перестал слушать. Несколько дней назад он рассказал мне об этих звездах, и я очень хорошо представил себе, что мог бы увидеть. Яркое пятно на диске звезды — след отражения рентгеновского излучения. Плотный газовый шлейф вокруг гипотетической черной дыры. Разве я наблюдал что-нибудь подобное? Голубое солнце и солнце желтое, с водоворотами и протуберанцами, серо-розовая планета с животными на вершинах кратеров. Я нигде не видел картины, нарисованной Юрой. Все, что он рассказывал, было интересно, но не имело отношения к саморуковским звездам.

— Возможно еще одно объяснение, при котором черная дыра вовсе не обязательна, — сказал Юра, положив мел.

Саморуков поднял голову от бумаги, на которой, наверно, рисовал чертиков. Я понял: то, о чем собирался говорить Юра, они не обсуждали. Юра пошел поперек течения, вынес на семинар новую идею и не намерен делиться с шефом.

— Любопытное объяснение, — продолжал Юра медленно, не решаясь выложить основное. — Представьте себе две звезды небольшой массы. Это и не звезды почти, а нечто близкое к сверхмассивным планетам. И между ними большие массы газа. Одна из звезд горячая, а вторая холодная настолько, что на ней даже может образоваться жизнь. Холодная звезда греется внутренним теплом, а горячая остывает. В какой-то момент температура звезд становится одинаковой— градусов восемьсот. Это точка встречи — как у поездов, идущих в противоположных направлениях. Точка пройдена, и вот уже вторая звезда стала горячей, а первая холодной. Эволюция циклическая. Расчет показывает… Юра собрался было писать, но тут встал шеф.

— Поразительно, — сказал Саморуков, не глядя на своего аспиранта. — Столь искусственная гипотеза делает честь вашему воображению, Рывчин, но совершенно не объясняет наблюдений.

— Она объясняет, почему не видна одна из звезд. Мы думаем, что это черная дыра, а на самом деле…

— А на деле, — подхватил Саморуков, — там не черная дыра, а коллапсар, что одно и то же.

Через секунду шеф стоял около Юры, говорил вместо Юры, рассуждал убедительно и логично, и даже абалакин-ские ребята, сначала возмутившиеся перерывом в Юрином рассказе, слушали молча.

Юра был бледен, мел сыпался из его руки на пол мелкой крошкой. Я понимал его состояние: Юра не хотел стать окончательно саморуковской тенью, говорить только то, что хочет шеф, следовать лишь идеям шефа.

Я почти физически ощущал, как мучительно сейчас Юре, как не хочет он идти за шефом по обломкам своей гипотезы, как ищет он новые доводы и не находит, потому что шеф тоже не лыком шит и, когда выходит к доске, излагает только то, в чем окончательно убедился У Юры была оригинальность, у Саморукова — трезвая мысль. И теперь трезвая мысль доказывала оригинальности, что место ее в кабинете, а не на общей дискуссии. Ребята слушали раскрыв рты, а я хотел крикнуть: это ж неправильно!

Все было неправильно в доводах Саморукова. Все точно базировалось на спектрах, и все не так. Я видел Дзету Кассиопеи, видел жизнь на розовой планете, испепеляемой звездным ветром. Я знал, что там нет коллапсара. Вот в чем мучительная беда астрономии — как в поисках преступника, где нет ни единой прямой улики, только косвенные, а главное, нет ни одного свидетеля, кто видел бы все, кто мог бы встать и сказать: дело было так.

Я — свидетель.

Но я не могу говорить. Как назвать показания очевидца, если он не знает, видел ли все на самом деле или происходит с ним странная игра воображения, от которой можно избавиться дозой лекарства?

Саморуков отшвырнул мел. В зале нарастал шум, разговоры перекинулись по рядам. Не то чтобы ребятам стало неинтересно, но они уже поверили аргументам Саморукова. А я смотрел на Юру. Он сел на свое место в первом ряду и разглядывал дерево за окном.