Адвокат долго смотрел на человека, молча сидевшего перед ним.
— Пожалуй, теперь я согласен с моим коллегой, защитником вашей жены, — оба вы сумасшедшие.
— Вы считаете, только сумасшедшие готовы любой ценой заплатить за то, чтобы остаться порядочными людьми?
— Для этого не обязательно писать открытки.
— Молчать — значит соглашаться. Какой ценой стали вы таким вот щеголем в отутюженных брюках, с блестящими ноготками и подлыми защитительными речами? Дорогой ценой, да?
Адвокат молчал.
— Вот видите! — продолжал Квангель — И будете платить все дороже, а может случиться, что заплатите и головой, в точности, как я, только вы-то поплатитесь за свою непорядочность!
Адвокат молчал попрежнему.
Квангель встал. — Ну вот! — засмеялся он. — Вы сами понимаете, что я, хоть и за решеткой, а порядочный человек, а вы — подлец, хоть и на свободе. Подлез ходит на свободе, а порядочный человек приговорен к смерти. Какой вы правозаступник! Не зря я назвал вас кривозаступником. И вы еще хотите подать за меня прошение о помиловании! Да проваливайте вы!
— И все-таки я подам за вас прошение о помиловании, — повторил адвокат.
Квангель не ответил.
— Итак, до свидания, — сказал адвокат.
— Вряд ли мы свидимся — разве что придете посмотреть на мою казнь. Милости просим!
Адвокат ушел.
Он был зачерствелый карьерист, дурной человек, и все-таки у него сохранилось настолько разума, чтобы признаться себе, что тот — лучше его.
Прошение о помиловании было составлено, в качестве довода, который должен был разжалобить фюрера, было выставлено помешательство, но сам-то адвокат твердо знал, что его подзащитный отнюдь не помешан.
И о помиловании Анны Квангель тоже было подано прошение на имя фюрера, только послано оно было не из города Берлина, а из бедной бранденбургской деревушки, и подписано оно было фамилией Хефке.
Родители Анны Квангель получили письмо от невестки — жены их сына Ульриха. В письме стояли только плохие вести и сообщались они в сухих и жестких выражениях. Сын Ульрих сошел с ума и помещен в Виттенау, и виноваты в этом Отто и Анна Квангель. А их, Отто и Анну, приговорили к смертной казни за то, что они предали свою родину и фюрера. Вот каковы у вас дети, они осрамили имя Хефке.
Молча, боясь взглянуть друг на друга, сидели старики в своей убогой каморке. Письмо со злыми вестями лежало между ними. Но и на письмо боялись они взглянуть.
Весь век они, бедные батраки в богатом имении, гнули шею перед прижимистыми управляющими, и в скудной своей жизни мало видели радости, много тягот. Радость они имели от детей, из детей вышел прок. Ни Ульриху, старшему рабочему на фабрике оптических приборов, ни Анне, жене краснодеревщика, не надо было маяться, как родителям. Правда, писали они редко и повидаться не приезжали совсем, но старики не обижались — все птенцы улетают, когда у них вырастут крылья. Лишь бы знать, что детям хорошо живется.
И вдруг такой удар, такой страшный удар! После долгого молчания через стол тянется заскорузлая от работы, крестьянская рука: — Мать!
Из глаз старухи градом катятся слезы: — Ох, отец! Анна-то наша! И Ульрих! Чтобы наши дети изменили фюреру! Нипочем не поверю, нипочем!
Три дня они не могли опомниться, не знали, на что. решиться. Они боялись выйти из дому, не смели никому в глаза взглянуть из страха, что люди знают про их срам!
Но вот, на четвертый день они попросили соседку присмотреть за домашней скотинкой и отправились в город Берлин. Они шли под ветром вдоль шоссе, по деревенскому обычаю муж на шаг впереди жены, и казалось, это дети, заблудившиеся в огромном мире, где все пугает их: порыв ветра, оторвавшийся от дерева сухой сук, проносящаяся мимо машина, грубый окрик. Ведь они были совсем беззащитны.
Два дня спустя они брели назад по тому же шоссе и казались еще меньше, еще сгорбленней, еще безутешней.
Они ничего не добились в Берлине. Невестка без устали срамила их. Сына Ульриха им не удалось повидать, в эти дни не было «приема посетителей». А где, в какой тюрьме Анна и ее муж, никто не мог им сказать. Детей своих они не нашли. Канцелярию фюрера они, правда, нашли, но самого фюрера, от которого они ждали помощи и утешения, не оказалось в Берлине. Он находился в главной ставке и был занят тем, что гнал на смерть немецкую молодежь, ему некогда было помогать родителям, которым грозило потерять детей.
Им сказали, что надо подать прошение.
Они никому не решались довериться. Они боялись срама. Их дочь предала фюрера. Если бы об этом узнали, им здесь не было бы житья. А жить им надо, надо спасти Анну! Нет, ни с кем не могли они посоветоваться насчет этого прошения, ни с учителем, ни с бургомистром, ни даже с пастором.
И с великим трудом, после бесконечных толков и обсуждений, осилили они свое прошение о помиловании. Его писали, переписывали дрожащей рукой, наконец, написали набело. Начиналось оно так:
«Возлюбленный мой фюрер!
Горемычная мать молит тебя на коленях сохранить жизнь ее дочери. Она тяжко провинилась перед тобой.
но ты велик и милосерден, ты помилуешь ее, ты простишь ей…»
Гитлер в роли господа бога, — владыка вселенной, всемогущий, всеблагий, всемилостивый! Кругом свирепствует война и косит миллионы людей, а двое стариков верят в него, он отдает их дочь в руки палача, а они все-таки верят в него, ни крупицы сомнения не закрадывается им в душу, скорее они осудят дочь, чем бога своего, фюрера.
Они боятся отправить письмо из деревни; вместе плетутся они в ближайший город и там сдают его на почту. На конверте адрес: «Нашему возлюбленному фюреру, в собственные руки…»
Потом возвращаются к себе в каморку и ждут, уповая на милость своего бога…
Он смилуется!
Почта одинаково принимает лицемерное прошение адвоката и беспомощную мольбу скорбящих родителей и отправляет оба, только ни того, ни другого не доставляет фюреру: фюреру не угодно просматривать такие прошения, они его не интересуют. Его интересует война, разрушение, убийство, а не предотвращение убийства. Прошения попадают в канцелярию фюрера, их нумеруют и регистрируют, а потом на них ставят штамп: «Направить на рассмотрение господину министру юстиции. Возврат обязателен в случае, если осужденный состоит членом национал-социалистской партии, что не явствует из поданного прошения».
Двоякое милосердие: одно — для нацистов, другое — для народа!
В министерстве юстиции прошения снова регистрируются и нумеруются, на них ставят новый штамп: «В управление тюрьмы. На заключение».
Почта переправляет прошения в третий раз, и в третий раз их под номерами заносят в книгу. Рукой письмоводителя на прошениях о помиловании как Анны Квангель, так и Отто Квангеля пишется краткая резолюция: «Нарушений тюремного распорядка в поведении не замечено. Оснований для помилования не имеется. Возвратить в министерство юстиции».
Опять-таки двоякое милосердие: для тех, кто грешил против тюремного распорядка или просто подчинялся ему — оснований для помилований не находится. Те же, кто усердствовал, донося на своих товарищей по несчастью, предавая, избивая их, те заслуживают… снисхождения!
В министерстве юстиции отмечают вторичное поступление обеих бумаг и ставят на них штамп: «Отклонить». А резвая девица с утра до вечера стучит на машинке: «Ваше прошение о помиловании отклонено… отклонено… отклонено…», и так целый день, целые дни.
И в один из этих дней какой-то чиновник сообщает Отто Квангелю: — Ваше прошение о помиловании отклонено.
Квангель не подавал никакого прошения о помиловании, а потому не считает нужным отвечать ни слова.
Но старикам почта доставляет отказ на дом, и по деревне разносится слух: «Хефке получили письмо от министра юстиции».
И как ни упорно в страхе я трепете молчат старики, бургомистру нетрудно разведать правду, и скоро, кроме скорби, на двух стариков обрушивается «позор»…
Таковы пути милосердия!