Время дробится медленно, кусочек времени медленно крошится на мельчайшие частицы. Ожидание. Только ожидание. И топот часовых в коридоре. Господи боже, сегодня они берут подряд камеру за камерой, теперь очередь за мной. Теперь- за — мной. Через три часа я буду трупом, вот это мое тело умрет, ноги, которые пока еще носят меня, станут сухими палками, рука, которая работала, ласкала, гладила, грешила, станет просто куском гнилого мяса! Это не может быть, и все-таки это будет!

Ждать — ждать — ждать! И вдруг ожидающий видит, что в окне брезжит рассвет, слышит звонок к вставанью. Настал день, новый трудовой день — на этот раз уцелел. Ему дано еще три дня передышки, или четыре, если сегодня — четверг. Счастье ему улыбнулось! Легче стало дышать. Вдруг будет амнистия, и его помилуют, заменят смерть пожизненной каторгой!

Один час дышится легче!

И вот уже снова подступает страх, отравляет эти три, четыре дня — тот раз они остановились на соседней камере, в четверг начнут с меня. Ох, как же мне быть? Я же не могу еще…

И все снова, все снова, дважды в неделю, каждый день недели — страх.

Из месяца в месяц — смертный страх!

Временами Отто Квангель задавал себе вопрос, откуда он все это знает. Ведь он ни с кем ни разу не говорил, — и с ним никто ни разу не говорил. Отрывистые крики надзирателя: — Встать! Живее за работу! — Иногда при раздаче пищи скорее понятые по движению губ, чем услышанные слова: — Сегодня семь казней, — вот и все.

Но чувства его бесконечно обострились. Они угадывали то, чего он не видел. Слух улавливал малейший шум в коридоре, обрывки разговора сменяющихся часовых, проклятья, вопль — все доходило до него, ничто не ускользало. И еще ночью, долгой ночью, которая по тюремному распорядку длилась тринадцать часов, но не была по-настоящему ночью, потому что в камере постоянно горел свет, тут он иногда рисковал, дотягиваясь до окна и просунув голову за темную штору, вглядывался во мрак. Он знал, что часовым, которые всю ночь ходят с собаками, дан приказ стрелять в любое окошко, где покажется лицо, и нередко действительно раздавался выстрел — и все-таки он рисковал.

Он стоял на табуретке, вдыхал чистый ночной воздух — ради одного этого воздуха стоило пренебречь любой опасностью — и слушал перешептывание из окна в окно, непонятное для непривычного уха: «Карл опять взялся за свое» или же: «Жена 347-го сегодня весь день стояла внизу», но со временем он во всем стал разбираться. Со временем он узнал, что в камере рядом сидит агент контрразведки, который будто бы продался врагу, а здесь уже два раза пытался покончить с собой. А в камере за ним рабочий вывел из строя динамомашину на электростанции. А надзиратель Бреннеке доставляет бумагу и огрызки карандашей и выносит письма из тюрьмы, если его подмажут с воли большими деньгами или, еще лучше, продуктами. И так далее и так далее… Сведения за сведениями. Жилище смертников тоже говорит, дышит, живет, даже в жилище смертников не угасает неукротимая потребность людей во взаимном общении.

Но хотя — случалось — Отто Квангель рисковал жизнью, чтобы посмотреть и послушать, хотя он чутко и неутомимо ловил каждую новую весть, все же Квангель был далек от других. Иногда те угадывали, что и он стоит ночью у окна, и кто-нибудь шептал: — Ну, как у тебя, Отто? Прошение о помиловании вернули? — (Они все знали о нем.) Он же никогда не отвечал ни слова, никогда и вида не подавал, что слушает. Он был далек от других, хотя тот же приговор тяготел и над ним, — он был сам по себе.

И причиной его обособленности был не замкнутый его характер, как раньше, не потребность в покое, из-за которой он всегда чуждался людей, не отвращение к разговорам — причиной была стеклянная капсюлька, которую он получил от советника апелляционного суда Фрома!

Эта капсюлька с прозрачным раствором цианистого калия внутренне освободила его. Все остальные товарищи его по несчастью должны были до конца пройти последний тяжкий путь; у него же был выбор. Он мог умереть в любую минуту, стоило ему лишь захотеть. Он был свободен. Он сидел в тюрьме для смертников, за железными решетками и каменными стенами, он был скован цепями и кандалами, и все же он, Отто Квангель, бывший краснодеревец, бывший мастер цеха, бывший супруг, бывший отец, бывший бунтовщик — он был теперь свободен от страха. Ему, Отто Квангелю, незачем было просыпаться до срока по понедельникам и четвергам и в страхе слушать под дверью. Он был не такой, как другие, не совсем такой. Он мог не мучиться, потому что в его власти был конец всех мучений.

Он вовсе не был уверен, что воспользуется стеклянной ампулой. Пожалуй, лучше ждать до последней минуты. Пожалуй, удастся хоть раз еще повидаться с Анной. И пожалуй, неправильно снимать с них хоть частицу позора…

Пусть казнят его, так лучше, куда лучше! Стоит испытать, как это происходит, — ему казалось даже, что его обязанность, его долг узнать, как они это делают. Ой считал, что ему надо все испытать вплоть до веревки на шее или топора над головой. А в последнюю минуту он может провести их.

Надо думать, и Анне неплохо. Старик Фром из тех, кто держит слово. Значит, и Анна недоступна страху, значит, и она свободна, свободна — в неволе.

ГЛАВА 67

Прошения о помиловании

Отто Квангель только начал отбывать свой срок в карцере — куда его засадили по постановлению трибунала — и отчаянно мерз в тесной клетке из железных прутьев, разительно похожей на обезьянью клетку в зоологическом саду, когда дверь растворилась, в карцер проник свет, на пороге помещения, где находилась железная клетка, показался его адвокат доктор Штарк и отыскал взглядом своего подзащитного.

Квангель медленно поднялся и, в свою очередь, взглянул на адвоката.

Зачем явился к нему опять этот вылощенный и выутюженный господин с розовыми ногтями и фатоватым гнусавым говором? Должно быть полюбоваться на мучения преступника.

Но у Квангеля уже тогда была во рту ампула с цианистым калием, талисман, при котором не страшны ни голод, ни холод, и потому он, оборванный, окоченевший, изголодавшийся, спокойно, с каким-то гордым вызовом взглянул на «барина».

— Ну? — после некоторого молчания спросил Квангель.

— Я принес вам приговор, — ответил адвокат и достал из кармана бумагу.

Но Квангель не взял бумаги. — Меня это не интересует, — сказал он. — Я же знаю, что там стоит смертная казнь. А жене моей?

— Тоже. И обжалованию приговор не подлежит.

— Так, — сказал Квангель.

— Но вы можете подать прошение о помиловании, — предложил адвокат.

— Кому — фюреру?

— Да, фюреру.

— Покорно благодарю.

— Значит, вы хотите умереть? Квангель усмехнулся.

— И вам не страшно? Квангель усмехнулся.

Адвокат в первый раз с некоторым любопытством взглянул в лицо своему подзащитному. — Так я подам за вас прошение о помиловании, — сказал он.

— После того, как требовали для меня смертной казни?

— Так полагается. Раз вынесен смертный приговор, значит, надо подать прошение о помиловании. Это моя обязанность.

— Ваша обязанность. Понимаю. Такая же, как ваша защита. Но я ведь заранее знаю, от вашего прошения мало будет проку. Бросьте вы это.

— Нет, я все-таки подам, даже против вашей воли.

— Помешать вам я не могу.

Квангель снова сел на койку. Он ждал, чтобы «барин» бросил свою дурацкую болтовню, чтобы он ушел.

Но адвокат не уходил, он спросил после долгого молчания: — Скажите, зачем вы, собственно, это делали?

— Что делал? — равнодушно спросил Квангель, не глядя на разутюженного хлыща.

— Зачем вы писали открытки? Ничего вы ими не достигли, а жизнь свою загубили.

— Потому что я был дурак: не придумал ничего умнее, Рассчитывал на другое действие. Затем и писал.

— И вы не раскаиваетесь? Вам не жалко погибнуть из-за такой глупости?

Острый взгляд пронзил адвоката, прежний, гордый, строгий птичий взгляд.

— Зато я остался порядочным человеком, — произнес он. — Не был с ними заодно.