— Я не скажу этого слова. Никакой он уже не герой Истории, и произнесенное тобой предыдущее слово — я начисто отвергаю, — ответил Гвадарий с величавым спокойствием, однако внутри уже содрогаясь от раздражения. — Амер кругом прав. Раплет защищает чистоту наших идей, их величие и высшую справедливость. Мы поставили непроницаемый заслон чужеродным идеям и организмам, но они все-таки, как я понимаю, находят свои каналы и просачиваются на Альдебаран даже через нас же самих. Пусть погибнет наш лучший разведчик в борьбе с амером, пусть даже мы потеряем их обоих, но я и веткой не шевельну, чтобы остановить Раплета — хватит с меня сочувствия к Мулле. Никогда раньше я не опускался до этого. Больше я не запятнаю себя вмешательством и останусь навсегда на высоте своих идей… то есть ветвей. Пусть будет что будет!

И он гордо выпрямился, стал еще выше, и замер.

Как только Гвадарий Фигософ произнес этот свой приговор, внутри у него что-то жалобно запищало, заныло, да еще так надсадно, что он не знал, что и думать, как этот внутренний ужас унять: ничего подобного с ним отродясь не случалось. О чем и кого вообще он мог жалеть по уши деревянный?! И все-таки… он снова и снова пытался отогнать от себя жалостливые мысли, вдруг охватившие его, однако они с его чела не уходили, и надсадный писк внутри него продолжался.

— Помилуйте, какие вредные идеи привез Кеворка? — воскликнул Цытирик уже из духа противоречия. — Он хочет вернуть похищенных на их планету, только и всего. В конце концов, они еще дети. О, Гвадарий — разве детеныши могут причинить зло нам, таким могущественным?

— Они уже его причинили — неужели ты так ничего и не понял до сих пор?! — Гвадарий все-таки сорвался и его затрясло от гнева.

— Эрумий, слушай сюда! Вот оно — мое взвешенное философское решение. Сейчас же подготовь мой приказ об их уничтожении и немедленно передай этот приказ Светилам!

Цытирик бросился плашмя на корни могучего дерева, слово которого становилось законом в системе, и запричитал:

— Смилуйся, Гвадарий Фигософ, все твое высокомыслимое правление не знало деяний и злодеяний, совершавшихся по твоему прямому повелению. Все подобные безобразия происходили через замкнутый круг Светил и Лабиринта. Впервые ты вмешиваешься в события лично, История говорит… — Цытирик поднялся на ноги.

А что и кому История говорит, Цытрик объявить не успел.

— Пошел вон — он еще посмел давать мне указания! Эрумий!

И опять теперь уже с новой невыносимой силой и болью в нем забилось, заплакало это непонятное ему нечто, и в этот момент он, сам того не сознавая, как это случилось, вдруг со всей отчетливостью понял, что в нем стонет матрешка — его тайная, глубоко запрятанная в дупло любовь, которой он сам когда-то невольно поддался, сам себе разрешил ее… и вот она-то и привела его теперь на край гибели.

Это открытие так его потрясло, что Гвадарий на мгновение, на какой-то мелкий хартинг, явил Цытирику свой жалостливый лик.

Цытирик, увидав Гвадария лицом к лицу, полным жалости и внутренней скорби, забыл обо всем на свете, и долго стоял пораженный этим видением, этим ликом — что внезапно открылся ему, но и тут же бесследно исчез. Цытирик перестал дышать, он боялся расплескать это свое впечатление, которому в его жизни не было равных.

Эрумий каркнул, взвился в воздух, и не успел Цытирик оторвать взгляд от Гвадария, как на поляну явились карибы-охранники, известные своей свирепостью, подхватили его под руки — Цытирик был почти также легок, как те же самые листья Гвадария — и понесли его в электрическую альдебаранку — камеру смертников, где было невыносимо жарко и светло, там в какие-то считанные секунды из смертников делали электрические нагревательные шнуры для той же самой электроальдебаранки.

— Отставить…… отставить все… — шептал убитым шепотом Гвадарий, чувствуя себя раз и навсегда сломленным. — Это все не по мне… я просто сорвался с веток и вышел на поверхность листьев с поверхностным решением…

Однако же остановить события он был не в силах: Эрумий, оседлав на лету военного скворча, уже умчался с его приказом во Дворец Светил.

Зато хитроумный Цытирик, переполненный своими впечатлениеми, которые требовали, жаждали немедленного выхода, нашел способ подкупить карибов: пообещал им, — если они его послушаются, исполнят сейчас его волю, — он поделится с ними своим бессмертием: никто и не заметит, что он отрезал от своего бессмертия маленький кусочек для них, а для них этот кусочек станет целой вечностью, потому что вечность не убывает и не прибывает от какого-то довеска, и любой довесок вечности равен ей самой.

Великаны сразу согласились и мгновенно ощутили, как Цытирик прибавил им жизни, но не заметили, что из-за этого в них основательно поубавилось свирепости. Они сделались для Цытирика совсем ручными, и он без промедления отправил их на помощь Кеворке.

О себе же ему заботиться было нечего: он давно был на вечном довольствии у Хартингского Времени, и непредвиденное приключение с Гвадарием только скрасило его дурную бесконечность.

Он стоял в жаркой светлице — альдебаранке — и в руках у него трепыхался привычный рэнь. С отвагой первопроходца он записывал сегодняшние события на белой слепящей стене. Ему не надо было видеть, что он пишет — он уже давно жил внутренним зрением, которое делало из него провидца. Отослав на помощь Кеворке великанов-карибов, он вздохнул свободно, он сделал все что мог, и даже больше того — дальше начиналась та полоса чудес и преступлений, за которую он не отвечал.

Однако, охранники-карибы Кеворку не нашли, по дороге они столкнулись с Раплетом, который был так распален, что ничего перед собой не видел, не заметив охранников, он налетел на них и спалил их дотла, и сам с ними едва не сгорел — еле успел погасить пожар внутри себя, включив внутренний огнетушитель, но не успел включить внешний. Обгорев до полной неузнаваемости, он, однако, еще продолжал функционировать, правда, с внезапными остановками и сбоями.

НАТАША НА ГОРЕ ТАХУ

Наташа давно уже не чувствовала ни радости, ни грусти и проводила время в глубоком оцепенении рядом с веселыми кеоркийцами, у которых жизнь кипела так же бурно, как та похлебка, которую они варили на костре. Целыми днями она сидела в каменном доме Каракумовой Шубы перед окном. Дом стоял над пропастью, и Каракумовая Шуба говорила, что она с целью его здесь построила, чтобы все видели, что от веселья и смеха до низвержения в пропасть — один шаг.

Кеоркийцы подходили к окну и приглашали Наташу выйти из дома и потанцевать с ними, но она не отвечала ни слова и все смотрела и смотрела из окна вниз. В конце концов кеоркийцы решили, что она заболела от их вечного веселья и, чтобы вылечить ее, создали свой впоследствии знаменитый цикл песен «Когда же это все кончится и мы возьмемся за ум?».

Наташа смотрела вниз, где бился и ревел горный поток, высоко вздымая разноцветные водяные брызги. Хартингское Время по прихоти Каракумовой Шубы приговорило ее навсегда к одной безразличной минуте, и отняло у Наташи ее удивление и радость жизни, зарезервировав их для ее — Шубиного — будущего омоложения. Правда, иногда Наташа чему-то все-таки еще беспричинно радовалась, но тут сразу же в доме появлялась Каракумовая Шуба, тяжело падала ей на плечи и отнимала у нее эту радость — замыкала на себя, а потом, обрадованная, убегала к кеоркийцам на их шумные праздники, где она пела и плясала до упаду, пока полностью снова не выдыхалась.

Впрочем, Каракумовая Шуба старалась Наташу не обижать и даже выказывала ей иногда некоторую свою приязнь. Так, например, во время последней молниеносной войны с карками, чтобы не дать Наташе случайно погибнуть от бесшумной пушки, которая лупила куда попало, не разбирая где — свои, а где — чужие, она спрятала ее как великую диковинку в одной из пещер горы Таху.

В этой пещере, кстати, так же скрывалась от посторонних глаз и другая диковинка — глубокий старик Деткис со своим огромным фиолетовым драконом. Деткис грелся у огня и крепко прижимал к себе этого фиолетового дракона, точнее, одну из его семи голов. Дракон тоже был стар и от старости почти совсем ослеп и был уже страшен новой своей страшностью, которой наградила его старость.