— Тогда кто же не труха? Только те, у кого ничего не поймешь — человек это или ящик?

— Нет, отчего же, — Андрей пожал плечами. — Вовсе нет! Есть отличные художники, работавшие во вполне реалистической манере.

— Ну, например?

— Да Петров-Водкин хотя бы! У него все понятно, и человека с ящиком не спутаешь. Или Кончаловский — уж куда более реалист! А натюрморты писал совершенно потрясающие — по композиции, по цвету… Колорит сочный, насыщенный… нет, это настоящая живопись. Да мало ли! У Дейнеки раннего есть отличные вещи, совершенно чеканного лаконизма, предельно графичные.

— В общем, тебя не поймешь. — Сергей Данилович покрутил головой. — Дейнека ему нравится, Лактионов нет. Но ведь оба они изображали все как есть, без вывертов. Так почему же?

— Дядя Сережа, ну я не знаю, — снисходительно сказал Андрей. — Да просто потому, что один — это художник, вы понимаете, художник! — а другой просто способный ремесленник. А вы смотрите и не видите разницы. И еще хотите, чтобы вам ее объяснили! Да как я вам ее объясню, если вы не умеете смотреть? Значит, у вас слепота какая-то к живописи. Ну, или просто недостаток подготовки, я уж не знаю…

— Верно, — сказал Сергей Данилович. — Насчет слепоты не знаю, а подготовки, конечно, маловато. Все верно. Но ты забываешь, что таких, как я, — сотни миллионов, этих самых слепых и неподготовленных. Практически все человечество. А ты только что признал, что искусство, мол, делается для всего человечества. Признал ведь, а?

— Ну, допустим, признал, — не очень охотно согласился Андрей. — Но что из этого? Для всего человечества — в том смысле, чтобы всякий, даже самый неподготовленный, кто встречает настоящее явление искусства, мог… ну, получить что-то для себя от этой встречи. Вы меня понимаете? Настоящее искусство — это ведь всегда откровение… или открытие, что ли, скажем так. Это и есть единственный критерий оценки. Только это! Рембрандт мне всегда говорит что-то новое — всякий раз, сколько бы я на него ни смотрел. Да что Рембрандт! У Кончаловского, помните, есть портрет Алексея Толстого — сидит за столом такой барин, написано это летом сорок первого года… совершенно потрясная вещь. Понимаете? А фотография в «Огоньке» мне ничего нового о жизни не скажет, и Лактионов тоже. Как же можно сравнивать?

— Да, мудрено все это, — Сергей Данилович хмыкнул и перевел разговор: — Так что, говоришь, у тебя с той девушкой?

— С какой? — переспросил Андрей. — А, с Ратмановой. Да ничего, собственно. Она мне нравится… в общем.

— Ну, если просто нравится, да еще «в общем», — Сергей Данилович махнул рукой и засмеялся. — Ничего, брат, у тебя еще все впереди. А в одноклассниц лучше Не влюбляться, ничего из этого не выходит…

Встав из-за стола, он посмотрел на часы.

— Так, — произнес он задумчиво. — Половина пятого… Ладно, мы вот что сделаем: мы это сейчас все быстро уберем, а потом я завалюсь часа на два, Я, понимаешь, не спал сегодня ни черта.

— А вы ложитесь сейчас, убирать ничего не надо, это я сам все сделаю, — сказал Андрей, — Тут уборки на пять минут, даже с одной рукой. Ложитесь, в той комнате все готово.

— Ну, добро, — согласился генерал. — Слушай, я обычно просыпаюсь в заданный час, но ты на всякий случай шугани меня в девятнадцать ноль-ноль. Договорились?

— Вы лучше поставьте себе будильник, а то вдруг я к тому времени не вернусь.

— Добро. Собрался куда-нибудь?

— Да так, выйду пройтись. Давно по Москве не бродил, я люблю ходить по улицам. Да, вот вам ключи…

— А ты как же?

— Возьму у соседей, мы всегда держим у них запасной ключ, на случай, если кто-нибудь потеряет свой.

Не успел Андрей убрать остатки трапезы, как из другой комнаты уже послышался бодрый генеральский храп. Он присел к своему столу, полистал альбом — оказалась сплошная Ратманова, даже самому странно. Когда только успел? В профиль, анфас, так и этак, прямо выставка. А вот это он рисовал на пляже — почти обнаженная натура. Хорошо было в Останкине в тот последний день, и Ратманова сама была какой-то другой, не такой, как всегда в школе…

Вздохнув, Андрей захлопнул альбом и сунул под стопку книг, подальше. Чего ее понесло к этим археологам? Жаль, что предки у нее не очень располагающие, а то можно было бы зайти и толком все разузнать. Из письма он ровно ничего не понял, — видимо, девчонки и в самом деле все какие-то умственно неполноценные, нельзя ведь себе представить, чтобы парень написал такое бестолковое письмо; пытаться выяснить что-то по почте — и думать нечего. В начале августа она все равно вернется, через каких-нибудь две недели…

Без пяти пять Андрей включил приемник, дождался позывных «Маяка» и сигналов точного времени. Диктор объявил, что, согласно сообщениям из Хьюстона, полет «Аполлона-11» проходит успешно; к четырнадцати часам московского времени корабль удалился от Земли на расстояние ста двадцати тысяч километров, бортовые системы в исправности, космонавты Армстронг, Олдрин и Коллинз чувствуют себя хорошо.

— Молодцы, — сказал Андрей и выключил «Спидолу», Теперь до субботы вряд ли будет что-нибудь новое; еще двое суток они будут находиться в свободном полете. А в субботу вечером, когда им нужно будет переходить на селеноцентрическую орбиту, — вот тогда настанет опасный момент. Не сработает двигатель — и конец. Впрочем, все это, наверное, проверено и перепроверено…

Он вышел из квартиры, взял у соседей запасной ключ и спустился вниз. На улице было жарко, пахло пылью, нагретым асфальтом, бензином, но Андрей с удовольствием вдыхал эту смесь, привычно пахнущую Москвой. Конечно, в степи воздух лучше, но современному человеку, горожанину, нужно что-то и помимо чистого воздуха. Наверное, плохо, но это так. Просто мы все привыкли в городу, как курильщик привыкает к никотину…

Свернув направо на Большую Полянку, Андрей побрел медленно, с удовольствием поглядывая по сторонам. Прошедшая мимо девушка с высоко открытыми загорелыми ногами заставила его опять вспомнить Ратманову и вообще тот день — останкинский пляж, рев автобусов на улице Академика Королева, летящее в облаках острие новой телевизионной башни. Они лежали рядом на горячем песке и смотрели на эту исполинскую бетонную иглу, и она все падала и падала, рассекая шпилем легкие июньские облака, а Ратманова вслух раздумывала над тем, долетит самая верхушка до дворца-музея или не долетит, когда башня наконец свалится, — должна же она когда-нибудь свалиться. Пятьсот метров, сказала она, это даже как-то противоестественно; непременно свалится, вот пусть подует какой-нибудь ураган. Ничего противоестественного, возразил он, башня построена из предварительно-напряженного железобетона с колоссальным запасом прочности и отлично работает на изгиб; никуда она не денется, разве что от термояда — но тогда кому будет нужно это телевидение? Никому, согласилась Ратманова.

В тот день она вообще соглашалась со всем, что бы он ни сказал. Она и в самом деле была какой-то другой, не такой, как всегда. Обычно ей нравилось поддразнить его, затеять спор просто так, из вредности, или устроить какой-нибудь розыгрыш; а в тот день, в Останкино, Ратманова была тише травы — прямо паинька. Как будто всем своим поведением хотела показать, какая она хорошая и послушная. Если бы он не уезжал на эту целину, сказала она, ни в какой Крым она бы не поехала, честное слово. Но он-то ведь едет, сказал он, что об этом говорить…

А теперь он вспоминал все это, идя без цели по жаркой, пахнущей бензином и пылью Полянке, и думал, как нескладно все получилось. Ужасно нескладно. Ни целины, ни Ратмановой, и вообще лето пошло к черту. Ладно, с завтрашнего дня он всерьез займется графикой.