– За что мы пьем?

– За твое возвращение, конечно, – сказала Кира Георгиевна и тут же услыхала свой голос, чужой, далекий, не ее.

…Боже мой, боже мой, что ж это происходит?.. «За твое возвращение…» Куда? К кому? Вот она сидит за этим красным, покрытым стеклом столом и смотрит в тарелку, и перед ней стакан с какой-то гадостью, и ни о чем она еще не спросила и не знает, что спрашивать и как спрашивать, и вообще, нужно ли спрашивать, и он тоже молчит, тоже не спрашивает. Когда они шли мимо Гоголя, она сказала, что старый памятник поставили совсем недалеко, во дворе того дома, где Гоголь умер, и что там ему даже лучше, и он сказал: «Реабилитировали старика», а она даже не спросила, реабилитировали ли его самого. И сейчас она сидит, и смотрит в тарелку, и выпьет эту водку, которая ей противна, выпьет потому, что так надо, так полагается и считается, что от этого становится легче…

Вадим полез в карман, вынул бумажник, старый, лоснящийся, а из него – фотографию: двухлетний мальчик в кудряшках, забавный, большеглазый, удивленный и чуть-чуть кривоногий.

– Мой сын, – сказал Вадим. – Володя.

Кира Георгиевна подняла глаза.

– Давай выпьем за него. Хочешь?

– Давай.

Он пододвинул ей стакан. Она взяла его обеими руками, чувствуя, что они трясутся.

Господи боже мой, что же это творится? Вот были вместе и расстались, и прошло двадцать лет, даже больше, и за эти двадцать лет всего было столько, что и не разберешься. И вот они опять вместе, и ей уже никто не нужен – ни Николай Иванович, ни Юрочка, никто…

Милый Вадим, Димка, не суди меня строго. Я плохая, сама знаю. Но я никогда тебе не врала. И сейчас не вру. Я такая, как есть. Прими меня такой…

Вадим сидел перед ней, слегка наклонясь вперед, положив локти на стол, медленно вращая перед собой стакан, и тоже смотрел на нее. И в глазах его, таких знакомых голубых глазах, в которые она не могла до сих пор взглянуть, она прочла то, на что, может быть, уже и не имела права – ожидание. И она поняла вдруг, что все, что до этой минуты стояло между ними, рухнуло.

И он понял.

– Киль, Киль, – сказал он. – Все ясно. Жаль только, что и у нас мог быть такой Вовка. И было бы ему сейчас двадцать лет, а может, и больше.

Сказал и похлопал ее слегка по руке.

Да, да, их сыну могло быть уже двадцать лет, а может, и больше. Он бы уже брился, и курил, и за девочками бы ухаживал, а может, и женился бы, и был бы у него сын такой, как этот Вовка… И тут Кира невольно подумала: ведь Юрочке как раз столько лет, сколько могло быть их сыну.

– Ну, выпьем же за Вовку, – сказала она.

Он улыбнулся:

– А кто говорил: «И очень хорошо, что нету»?

Она выпила, поперхнулась, долго кашляла, он хлопал ее по спине. Потом она попросила, чтоб он еще рассказал о себе, что хочет. И он рассказал. Он уже пять лет женат – правда, не расписан. Первый ребенок у них умер, второй жив и здоров, рахит пройдет, ножки уже заметно выпрямляются. Жену зовут Марья Кондратьевна, или просто Муся, она моложе его на десять лет, попала на Север позже, чем он, хороший товарищ. Она выходила его в госпитале, она врач по специальности. Красивая ли? Да как сказать – наверно, обыкновенная. Карточки у него с собой нет. Высокая, худая, теперь немного пополнела, глаза голубые, была когда-то брюнеткой, сейчас сильно поседела.

Обо всем этом Вадим говорил просто, спокойно, и по всему было видно, что к жене своей он относится хорошо, может быть, даже любит ее. И Кира Георгиевна вдруг почувствовала, что ей не хочется видеть эту женщину, даже на карточке.

Потом они гуляли по ночной Москве, по тихим, безмолвным набережным. Вадим все рассказывал о себе. Кира молча слушала. Он говорил негромко, спокойно, ничуть не стараясь ее разжалобить или поразить.

Они вышли к Крымскому мосту, долго стояли на нем, глядели в черную, с дрожащими огнями воду. Вадим накинул на нее свой пиджак, обнял за плечи. Так они стояли и молчали, говорить уже не хотелось.

Приехал, вернулся… Он рядом с ней, тут, на мосту, в Москве, через двадцать лет. У него седые волосы, искривлен нос, появились морщины. Они не могли не появиться, но, может быть, их было бы меньше, если б все эти годы он жил в Киеве, в Москве, рядом с нею или даже побывал на фронте. И все же пальцы его – она чувствует их на своем плече – остались такими же сильными, может быть, стали даже сильнее, а глаза… Она на всю жизнь запомнит его глаза, его взгляд – там, за столиком с красным стеклом, – великодушный, все понимающий, все-все понимающий взгляд…

Они долго стояли на мосту. Прошел милиционер, посмотрел на них, ничего не сказал и пошел дальше. Потом, когда начало уже светать и Москва-река из черной, потом лилово-голубой стала розовой и чуть шероховатой, Вадим спросил:

– Ну так как, Киль, что дальше будем делать?

И она ответила:

– Как – что? По-моему, все ясно.

Это было вчера.

– 8 —

Гроза умчалась так же стремительно, как пришла. Воздух стал свежим, чистым, запахло травой, от луж на асфальте подымался легкий, прозрачный пар. Кира Георгиевна вышла из ресторана, кивнув на прощанье милой промокшей паре, – те весело помахали ей, чему-то опять рассмеявшись, – и пошла вдоль Москвы-реки к Крымскому мосту.

Все ясно, все ясно, все ясно…

Она поднялась на мост, остановилась на том месте, где они стояли прошлой ночью. Из-под моста вынырнула лодка, длинная-предлинная, и четверо ребят в белых майках, мерно ударяя по воде веслами, вмиг угнали ее куда-то вниз по течению.

Все ясно, все ясно, все ясно…

Кира Георгиевна шла домой и машинально повторяла, а потом стала даже напевать: «Все ясно, все ясно, все ясно…» И, подымаясь по лестнице к себе на шестой этаж (лифт был на ремонте), повторяла все то же.

Николай Иванович был уже дома. Накрывал на стол. Это была его священная обязанность, так же как нарезание лимона и сыра тончайшими, прозрачными ломтиками. Эти три домашних дела он, нужно сказать, делал с блеском. На этот раз, кроме аккуратно расставленных солонок, перечниц и горчичниц, на столе высилась длинная бутылка венгерского токая.

– Это по какому же случаю? – удивилась и немного даже испугалась, сама не зная чего, Кира Георгиевна.

Николай Иванович загадочно улыбнулся.

– Не догадываешься?

Он старательно разложил крахмальные, белоснежные салфетки возле приборов, потом так же загадочно удалился в свой кабинет и через минуту вышел оттуда, держа нечто квадратное за спиной.

Кира Георгиевна соображала:

– Постой, постой, что ж у нас сегодня такое?

– Неужели не помнишь?

– Не помню.

– А какое у нас сегодня число?

– Бог его знает. Четверг, что ли, или пятница…

Николай Иванович, продолжая улыбаться, торжественно протянул ей то квадратное, что держал за спиной.

– Сегодня, к вашему сведению, четвертое июля, Кира Георгиевна.

Господи, день ее рождения!

Николай Иванович подошел и поцеловал ее в щеку.

– А эту вещь я берег три месяца. Специально в комиссионном на Арбате попросил – как только появится у них Сарьян, оставить мне. Ты же любишь его.

– Люблю. – Кира Георгиевна улыбнулась, посмотрела на очень свежий, солнечный этюд предгорий Алагеза с цветущими вокруг садами и отнесла его к себе в комнату.

«Господи, как все это некстати, – подумала она, кладя картину на стол, – как некстати…» Подымаясь сейчас по лестнице домой, она твердо решила все рассказать Николаю Ивановичу. Тянуть нельзя. Надо говорить сразу и прямо. «И вот, – думала она сейчас с досадой, – как раз сегодня день рождения, Сарьян, торжество, до чего ж некстати…» И в то же время, как часто бывает с людьми, когда надо предпринять какой-то трудный шаг и есть предлог его отложить, Кира Георгиевна внутренне, не признаваясь самой себе, обрадовалась этому предлогу.

«Скажу завтра, – подумала она, – сегодня как-то неловко. А завтра воскресенье, поедем куда-нибудь за город и там обо всем поговорим…» Почему говорить надо за городом, а не дома, было не совсем ясно. Но, так или иначе, решение было принято, и Кира Георгиевна вернулась в столовую приветливой и улыбающейся, как положено имениннице.