Крамли не было. Бульвар безлюден.
На другой стороне улицы стояла, распахнув настежь двери, церковь Святого Себастьяна, в ней горел свет.
«Иисус, — подумал я, — если бы только ты был со мной!»
Я бросился туда, ощущая кровь на губах.
Сзади слышался тяжкий грохот неуклюжих шагов и затрудненное дыхание полуслепого, изуродованного человека.
Я примчался к дверям.
Святое прибежище!
Но в церкви не было ни души.
На золотом алтаре горели свечи. Они горели в пещерах, где Христос уступил Деве Марии почетное место среди ярких огней, сочащихся слезами любви.
Двери исповедальни были открыты.
Послышался грохот приближающихся шагов.
Я нырнул в кабинку, захлопнул за собой дверь и, дрожа как лист, погрузился во тьму, в этот темный колодец.
Грохот шагов…
…стал стихать, будто ураган. Словно буря, шаги постепенно улеглись, а затем, среди наступившего штиля, приблизились ко мне.
Я почувствовал, как лапа чудовища легла на ручку двери. Дверь не заперта.
Но ведь я пастор, не так ли?
Кто бы ни прятался здесь, за закрытой дверью, он был святейшим человеком, с мнением которого надо считаться, с кем можно поговорить и остаться… в живых?
Из-за двери я услыхал это ужасное ворчание изможденного человека, самого себя обрекшего на смерть. Меня била дрожь. Я разжал зубы, чтобы помолиться о самых простых вещах. Я просил один час, чтобы провести его с Пег. Оставить после себя ребенка. Мелочи. Пустяки, заслоняющие собой ночь, огромные, как надежда увидеть рассвет…
Мои ноздри, наверное, источали сладкий запах жизни. Он просачивался наружу вместе с моими молитвами.
В последний раз послышалось ворчание и…
Господи!
Человек-чудовище неуклюже ввалился в соседнюю кабинку исповедальни!
Отчаянная ярость, с которой он втиснулся внутрь, заставила меня содрогнуться больше, нежели страх, что его ужасающее дыхание испепелит решетку и выжжет мне глаза.
Но его огромная туша плюхнулась на сиденье, словно обширные кузнечные мехи, вздыхающие всеми своими складками.
Я понял: странная погоня закончилась, начался последний раунд.
Я слышал, как Человек-чудовище шумно вздохнул один раз, другой, третий, будто набираясь смелости, чтобы заговорить, или боясь заговорить, словно все еще хотел убить меня, но устал — о господи, — наконец-то он устал.
Вот он тяжко вздохнул, словно ветер зашумел в печной трубе, и произнес:
— Благослови меня, отче, ибо я согрешил!
«Боже, — подумал я, — господи боже, что же отвечали пасторы во всех этих старых фильмах, которые я смотрел полжизни назад? Вот глупая память, что?!» У меня возникло безумное желание выскочить вон и что есть духу мчаться куда глаза глядят, чувствуя, как чудовище дышит мне в спину.
Но едва я овладел своим дыханием, послышался его ужасающий вздох:
— Благослови меня, отче…
— Я не твой отче! — крикнул я.
— Нет, — прошептал Человек-чудовище. И после секундной тишины добавил:
— Ты мой сын.
Я так и подпрыгнул на месте, сердце мое провалилось в холодный и мрачный туннель. Человек-чудовище зашевелился.
— Кто… — (пауза), — как ты думаешь… — (пауза), — нанял тебя на работу?
«Господи боже!»
— Я, — произнес тот, чье лицо скрывала решетка.
«Так это был не Грок?» — подумал я.
И Человек-чудовище начал читать страшную молитву, перебирая черные четки, а я потихоньку невольно откидывался назад, пока голова не коснулась стенки исповедальни, и тогда я повернул ее и прошептал:
— Почему ты меня не убил?
— Я никогда этого не хотел. Твой друг случайно на меня наткнулся. Он сделал этот бюст. Безумие. Да, я хотел его убить, но прежде он сам убил себя. Или сделал вид, будто покончил с собой. Он жив, он ждет тебя…
«Где?!» — хотелось мне крикнуть. Но вместо этого я спросил:
— Зачем ты меня спас?
— Зачем?.. Я хочу, чтобы однажды кто-нибудь рассказал мою историю. Ты единственный… — он помолчал, — кто может ее рассказать, рассказать… правильно. На студии нет ничего, что было бы мне неизвестно, да и в мире не найдется ничего, о чем бы я не знал. Всю ночь я читал, спал урывками и снова читал, и однажды — о, совсем недавно, несколько недель назад, — я прошептал сквозь стену твое имя. «Он сделает это, — сказал я себе. — Найди его. Вот он, мой летописец. Мой сын».
Так и вышло.
Его шепот из-за зеркала стал причиной моего назначения.
И этот шепот теперь был здесь, меньше чем в четырнадцати дюймах от меня, воздух между нами дрожал от его дыхания, как от работы кузнечных мехов.
— Милые, выбеленные, как кости, холмы Иерусалима, — произнес его слабый голос. — Тысячи дней я нанимал, увольнял всех и вся. Кто другой мог бы это сделать? Что еще мне оставалось, кроме моего уродства и желания умереть? Работа — вот что связывало меня с жизнью. Когда я нанял тебя, это стало еще одной странной связью.
«Может, надо поблагодарить его?» — подумал я.
Вскоре послышалось что-то похожее на вздох. И он снова заговорил:
— Сперва я руководил всем опосредованно, из-за зеркала. Мой голос стучал в барабанных перепонках Мэнни Либера: я предсказывал поведение рынков, правил сценарии, сидя в могиле, а потом подсовывал ему, когда он в два часа ночи приникал щекой к стене. Вот это были свидания! Вот это двойники! Эго и суперэго. Горн и трубач. Танцор был плох. Но я стал его зазеркальным хореографом. Господи, мы делили с ним один кабинет. Он кроил недовольные рожи и заявлял о своих великих решениях, а я ждал каждую ночь, чтобы выйти на первый план, сесть в кресло за пустым столом с единственным телефоном и диктовать Либеру, моему секретарю.
— Я знаю, — прошептал я.
— Откуда ты знаешь?!
— Я догадался.
— Догадался?! Что? Обо всем этом страшном безумии? О Хеллоуине? О том, что случилось двадцать, о боже, двадцать лет назад?!
Он тяжко задышал, ожидая ответа.
— Да, — прошептал я.
— Да-да. — Человек-чудовище начал вспоминать. — Сухой закон уже был отменен, но мы таскали выпивку с бульвара Санта-Моники через склеп, по туннелю, просто так, ради смеха. Половина вечеринки на кладбище, половина — под сводами киноархива! Черт! Пять павильонов, заполненных кричащими людьми, девушками, кинозвездами, статистами. Я с трудом припоминаю ту ночь. Знаешь ли ты, сколько людей, сколько безумцев занимается любовью на кладбище? Тишина! Прикинь!
Я молчал, пока он мысленно возвращался в те далекие годы. Затем Человек-чудовище сказал:
— Он нас застукал. Господи, застукал там, среди могил. Молотком кладбищенского сторожа он бил меня по голове, по щекам, по глазам! Избивал! А потом убежал вместе с ней. Я с криком погнался за ними. Они сели в машину и уехали. Я… боже, я поехал следом. И вот — бах, машины вдребезги, а потом…
Он перевел дух, сделав паузу, чтобы умерить биение сердца.
— Помню, Док тащит меня в церковь — первым делом! — священник обезумел от ужаса, потом — в морг. Да исцелит тебя могила! Да восстановит тебя сыра земля! А на соседний стол бухнули Слоуна — оттрясся! А Грок! Как он пытался исправить то, что исправить уже невозможно. Бедняга Грок. Ленину повезло больше! Я пошевелил губами, пытаясь сказать: «Скрой правду, давай! Час поздний. Улицы пусты. Солги! Скажи, что я мертв! Господи, мое лицо! Тут ничего не поправишь! Лицо! Так скажи всем, что я мертв! А что с Эмили? Что? Она сошла с ума? Спрячь ее! Все шито-крыто. Деньги, разумеется. Сколько хотите. Пусть все выглядит правдоподобно. Кто узнает? Похороны в закрытом гробу, а я тут же, рядом, в покойницкой, но не покойник, — Док неделями выхаживал меня! Господи, что за безумие. Я увидел Фрица и почувствовал, что мое лицо, моя голова может крикнуть: „Фриц! Ты! Распорядись!“ И Фриц стал распоряжаться. Маньяк по части работы. Слоун — мертв, унесите! Эмили, бедняжка, — все кончено, сошла с ума. Констанция! И Констанция увела ее прочь, в „Елисейские Поля“. Так называют эти больницы, санатории для выздоравливающих алкоголиков / шизофреников / наркоманов, где они никогда не выздоравливают, да их и не лечат, но они отправились туда, Эмили ушла в никуда, и я сошел с ума. Фриц приказал всем заткнуться, а они все плакали и плакали, глядя на мое лицо, словно это было нечто, вынутое из мясорубки. Я читал свой ужас в их глазах. Их взгляды говорили: ты умираешь, — но я сказал: черта с два! Там были мясник Док и косметолог Грок, пытавшийся поправить мое лицо, и еще Иисус, а Фриц наконец сказал: „Все! Я сделал все, что мог. Позовите священника!“ — „К черту! — закричал я. — Устройте похороны, но меня там не будет!“ Как побелели их лица! Они знали, что я имею в виду. Из моего рта, из этой кровавой раны, они услышали безумный план. И подумали: „Умрет он, и нам конец“. Ибо, Христос Вседержитель тому свидетель, это был лучший год в истории студии. В разгар Депрессии мы заработали двести миллионов, а потом еще триста — больше, чем все остальные студии, вместе взятые. Они просто не могли позволить мне умереть. Я был на три головы выше всех остальных. Где они нашли бы мне замену? Среди этих глупцов, ничтожеств, придурков и бездельников? „Ты его спасешь, а я подлатаю!“ — сказал Грок мяснику Доку Филипсу. И они помогли мне родиться заново, воскреснуть, чтобы больше не видеть солнца, никогда!»