И такая погода стояла долго. Она нагрянула как раз вовремя, за два дня до торжественного открытия, назначенного на субботу, седьмое апреля, – чтобы можно было отдохнуть в воскресный день.

Торжественная процедура должна была закрепить победу Пьешю и Тафарделя. Писсуар, пока ещё скрытый под брезентом, высился у самого входа в «Тупик монахов», возле стены «Галери божолез». Мэру давно хотелось привлечь в Клошмерль каких-нибудь политических деятелей, и под его влиянием муниципалитет решил ознаменовать открытие сооружения празднеством, где свободно проявлялась бы сельская простота нравов. Этот праздник был посвящён успехам в деле урбанизации деревни. Его решили назвать «Днём клошмерльского вина», но настоящим поводом к торжеству был воздвигнутый писсуар. Горожане рассчитывали на приезд супрефекта, депутата Аристида Фокара, нескольких чиновников из министерства, мэров окрестных городков, многих советников из департамента, трёх президентов винодельческих синдикатов, нескольких местных учёных, а также на присутствие поэта Бернара Самотрака (псевдоним Жозефа Гамеля), который должен был прибыть из соседнего района с буколически-республиканской одой, посвящённой открытию писсуара. И, наконец, знаменитейший из сынов Клошмерля – Александр Бурдийя, бывший министр, тоже обещал приехать на торжество.

Все передовые люди Клошмерля радовались предстоящему празднеству, а консерваторы, напротив, собирались его бойкотировать. Баронесса де Куртебиш, которую неофициально попросили почтить своим присутствием торжество, заявила, со свойственной ей наглостью, что она «не желает иметь дело с хамьём». Такие оскорбления простить нелегко. К счастью, поведение её зятя, Оскара де Сен-Шуля, частично искупало обиду. Это был человек без определённой профессии, не пригодный ни к какому занятию. На всякий случай он готовил себя к карьере депутата парламента. Его политические воззрения ещё не определились, так как осторожность повелевала ему не задевать понапрасну ту или иную партию до тех пор, пока он не объявит во всеуслышание о своих убеждениях (а он собирался сделать это в последний момент, чтобы не ошибиться в выборе своего кредо). Он чрезвычайно благосклонно принял посланцев демократического лагеря, слегка смущённых непринуждённостью, с которой господин де Сен-Шуль носил свой монокль, и его любезностью, льстящей и унижающей одновременно.

Господин де Сен-Шуль заявил, что баронесса – человек другой эпохи и живёт предрассудками своего времени, тогда как он придерживается более широких взглядов на гражданский долг и никогда не остаётся равнодушным к легитимной инициативе. («Заметьте, господа, я не сказал „легитимистской“». Эту фразу господин де Сен-Шуль сопроводил тонкой улыбкой.)

– Я очень уважаю вашего Пьешю. Под его нарочито простецкими и весьма колоритными манерами скрывается широкий ум. Я буду в ваших рядах, дорогие друзья. Но поймите, я не могу при своём сословном положении показываться рядом с вами. Увы, дворянский герб ко многому принуждает. Мой прадед по материнской линии сопровождал Людовика XVIII в изгнание, и это налагает на меня определённые обязательства. Я просто появлюсь на вашем торжестве, чтобы доказать, что в рядах монархистов, то есть в наших рядах, есть люди, не ослеплённые фанатизмом и способные доброжелательно отнестись к вашим начинаниям.

Итак, затея мэра должна была увенчаться успехом, который носил характер тайного вызова, как того и желал Бартелеми Пьешю. Оскорбительный ответ баронессы убедил его в том, что он действовал правильно.

Утро достопамятного дня было великолепно. Температура явно благоприятствовала шумному веселью сельского праздника. Закрытый автомобиль, управляемый самим Артюром Торбайоном, отправился за бывшим министром Александром Бурдийя, заночевавшим в Вильфранше. Автомобиль вернулся к девяти часам, как раз в ту минуту, когда подъехала другая машина, из которой вышел депутат Аристид Фокар. Оба политических деятеля столкнулись нос к носу и нимало не обрадовались этой встрече. Ведь Аристид Фокар при каждом удобном случае величал бывшего министра «старой изношенной клячей, чьё присутствие в наших рядах даёт лишний козырь врагу», а Бурдийя называл Фокара «одним из мелких бессовестных карьеристов, которые паразитируют на теле нашей партии и компрометируют всех нас». Они сражались под общим знаменем, и каждый из них отчётливо знал невысокое мнение другого о себе. Но политика учит людей управлять своими чувствами. Оба государственных мужа раскрыли объятия и дружелюбно облобызались. Затем они приветствовали друг друга с театральной напыщенностью и замогильным дрожанием в голосе, которые свойственны ораторам сентиментального жанра и плохим актёрам, исторгающим слёзы у провинциалов.

Толпа, охвачённая благоговением, в восторге созерцала августейшее объятие и радовалась братской любви, объединяющей её вождей. Как только оба высоких гостя отстранились друг от друга, к ним двинулся Бартелеми Пьешю. И тотчас же со всех сторон послышались приветственные возгласы, отмеченные соответственной долей почтения: «Да здравствует господин Бурдийя!..», «Мы гордимся, господин министр!..», «Я вас приветствую, Бартелеми!..», «Добрый день, мой дорогой старый друг…», «Ваша идея превосходна…»

– Какая чудесная погода! – проговорил Александр Бурдийя. – Как я рад снова очутиться в моём старом Клошмерле. Я часто с волнением воспоминаю вас, мои дорогие друзья, мои дорогие земляки! – добавил он, обращаясь к первым рядам зрителей.

– А давно вы покинули Клошмерль, господин министр? – спросил Пьешю.

– Давно ли! Чёрт возьми! Пожалуй, лет сорок назад… Да, больше сорока лет. В те времена, мой славный Бартелеми, у вас ещё висели под носом сопли.

– Ну нет, господин министр, в те времена я уже собирался заменить их усами.

– Но всё-таки ещё не заменили, – заметил Бурдийя, разражаясь весёлым и звонким смехом. В это утро он чувствовал себя физически и духовно поздоровевшим.

Льстивый шумок среди присутствующих встретил эти остроты, вполне соответствующие исконной галльской традиции, которая всегда приводила к власти остроумных людей. Почтительное веселье ещё не улеглось, когда некий долговязый господин, пробравшись через толпу, подошёл к бывшему министру. Незнакомец был облачён в старый, широченный редингот, казалось, доставшийся ему по наследству, настолько его покрой напоминал фасоны прошлого века. Он высоко задирал голову, так как кончики прямого воротничка безжалостно упирались ему в подбородок и сдавливали шею. Кстати, он обладал весьма примечательной головой. Она была увенчана фетровой шляпой с широкими полями, мягко покачивавшимися при ходьбе. Сзади, из-под шляпы, ниспадали длинные волосы, какие можно увидеть на гравюрах, изображающих Иоанна Крестителя, Верцингеторикса и Ренана, а также у старых бродяг, преследуемых муниципалитетом. Этот Авессалом[12] в траурных одеждах, с лицом, исполненным благородной отрешённости, как это свойственно мыслителям, держал в руке, обтянутой чёрной перчаткой, драгоценный свиток. Пышный бант у подбородка и ленточка Почётного легиона в петлице подчёркивали строгую внешность этого господина. Незнакомец поклонился и широким жестом снял шляпу. При этом он доказал, что не следует судить о пышности всей шевелюры по изобилию волос на затылке.

– Господин министр, – сказал Бартелеми Пьешю, – разрешите представить вам знаменитого поэта Бернара Самотрака.

– Охотно, мой милый Бартелеми, с удовольствием, с большим удовольствием. Самотрак… Кажется, это имя мне знакомо. Вероятно, я знал какого-нибудь Самотрака. Но где, когда? Простите, сударь, – любезно сказал Бурдийя поэту. – Но мне приходится видеть столько народу…. Я не в состоянии запомнить все лица и обстоятельства.

Тафардель, стоявший рядом, с отчаянной торопливостью задышал на ухо бывшему министру:

– Это же Победа? Самофракийская Победа! Из истории Греции! Это остров, остров, остров Архипелага…

Но Александр Бурдийя его не слышал. Он пожимал руку Бернару Самотраку, ожидавшему более определённых знаков уважения. Государственный муж это отлично понял.

вернуться

12

Авессалом – библейский персонаж, длинноволосый юноша.