— Так ведь он на посту, — ответил Митя. — Кроме того, у него товарищ болен. Он за себя и за товарища работает.
— Мы тоже там, на корабле, будем стоять на посту за всех больных и раненых. Верно?
Митя, по своей привычке во всем соглашаться с приятелем, хотел сказать: «Верно!», да тут на него нахлынули такие мысли, что он опять промолчал.
«А ведь этому человеку за стеной не так уж и хорошо, — подумал Митя. — Ему скорее плохо, чем хорошо. Ему так плохо, так трудно, что он говорит: „На ходу усну!“, а все равно терпит. Он терпит, потому что его товарищ по фамилии Пряхин болеет, потому что война и заменить Пряхина и этого дежурного некому… Он мало того что терпит, он еще дрова какие-то требует: наверное, тоже для Пряхина».
Митя вспомнил высокую поленницу за крыльцом интерната. Вспомнил, что вся она из толстых кряжей и стоит совсем неколотая, а переколоть ее в интернате не может никто, кроме Мити, ну, разве что Филатыч…
«Да и не только дрова. А печи топить? А за хлебом на рассвете ехать? А молоко на колхозной ферме получать? Неужели теперь все это будет делать один Филатыч? Да и куда, и на чем он теперь поедет? Зорька-то наша теперь неизвестно, выходилась ли…
Вот у дежурного по разъезду товарищ болен, а у нас в интернате Зорька больна. Очень похоже получается… Похоже, да не совсем! Дежурный больного Пряхина не покинул, работает за него, а я Зорьку покинул. Я даже не знаю: как она там? Поправляется или не поправляется? А если не поправляется, то кто воды с ручья на салазках привезет? Павла Юрьевна с Егорушкой, что ли? Или опять тот же Филатыч, у которого от старости и работы и так уже руки трясутся?»
Митя поежился, слез с дивана, тоже заходил туда-сюда.
— Озяб? — сказал Саша. — Побегай, походи… Я вот походил и согрелся. Теперь скоро. Очень скоро.
— Откуда известно?
— Разве не слыхал, к дежурному сменщик едет? А если едет, то, значит, на поезде, который тут остановится. Может быть, этот поезд и есть наш — с ящичком! Так что, Митек, собирайся! Будь готов, Митек!
А Мите было уже не до поезда. У Мити голова раскалывалась от горьких дум. Он совсем не знал, что делать. С одной стороны, все получалось теперь так, что надо бы вернуться, а, с другой стороны, выходило: если вернешься, то совершишь предательство. Вернуться в интернат — это значит бросить Сашу здесь, на полустанке, ведь сам-то Саша назад ни за что не повернет.
Митя ходил, думал, даже головой покачивал, как от боли, и Саша спросил:
— Ты что?
— Ничего. Просто Егорушку вспомнил. Егорушку жалко. У него сегодня день рождения, а дудочку ему я так и не подарил. Плакать будет Егорушка. Очень уж маленький он…
И тут вдруг Саша ни с того ни с сего подбежал к Мите, ухватил за пальто, резко, вплотную притянул к себе и сердитым и в то же время странно всхлипывающим голосом зашептал:
— Жалко? Тебе Егорушку жалко? А мне, думаешь, не жалко? А мне, думаешь, наплевать? Да если хочешь знать, так я Егорушку больше тебя жалею! Я ему сегодня весь свой сахар хотел за завтраком подарить. Весь целиком кусочек! И половину хлеба хотел подарить… Я ему сюрприз готовил, а ты говоришь — не жалею.
— Что ты, Сашок… Что ты… — испуганно забормотал Митя. — Я так совсем и не говорил, и даже не думал.
— Нет, думал! Думал, и вслух намекал! А мне намекать нечего. Я сам не меньше тебя переживаю. Да только что поделаешь? Тут одно из двух: либо на фронт ехать, либо с маленьким Егорушкой день рождения праздновать… Понял?
— Понял… — ответил Митя и хотел еще что-то сказать, да не успел. За стеною громко, радостно закричал дежурный:
— Кукушкино слушает! Кукушкино слушает! Это ты, Сидорчук? А где Валя? Ко мне поехал? Вот спасибо, Сидорчук! Вот спасибо! Принимаю, принимаю… Пассажиров? Пассажиров у меня нет. Вас понял, Сидорчук.
— Митька! Поезд идет. Пассажирский! — чуть не заголосил во все горло Саша, да тут же мигом спохватился, замахал рукою: «Давай, мол, давай торопись!»
Мальчики выскочили на платформу. Они помчались по ней в ту сторону, откуда должен был показаться поезд. Но поезда пока еще не было. В той стороне виднелись только уходящие вдаль телеграфные столбы, предрассветно туманились еловые перелески, а меж ними уходило к светлеющему горизонту совершенно чистое от снега, по-весеннему черное, обтаявшее до самой земли железнодорожное полотно. Зато из-за построек, прямо на платформу, прямо наперехват мальчикам, нежданно-негаданно вывернулась толстая, востроглазая, в клетчатой шали и дубленом полушубке, женщина.
— Завпочтой! Тетя Клавдя… Она меня знает, — едва успел шепнуть Саше перепуганный Митя, а женщина широко и удивленно растопырила руки, забасила:
— Кукин! Митя! Да ты откуда? А Филатыч где? Неужели в такую рань на пекарню приехали?
Митя растерянно мотнул головой: да, мол, приехали, а Саша, хотя эту женщину и видел впервые, зачастил:
— На пекарню, тетя Клавдя, на пекарню. Филатыч на пекарню поехал. У нас хлеб кончился. Завтракать не с чем! Хлеба в интернате ни крошки нет!
— Н-не знаю… — опять развела руками и с большим сомнением в голосе сказала женщина. — Не знаю… Вряд ли сейчас получите. Разве с вечерней выпечки сколько-нисколько осталось… Филатыч, поди, и ко мне там заглянет?
— Заглянет! Обязательно заглянет! — уже не мог остановиться Саша, а тетя Клавдя усмехнулась:
— Ну и бестолковый интернат сегодня. С чего это? Разве не знаете: и почты в такую пору не бывает никогда? Почта вот только сейчас прибудет, на поезде. А ты, Митя, почему с дружком тут околачиваешься? Филатыч в пекарне, а ты здесь?
— Мы не околачиваемся, мы смотрим, Филатыч нам разрешил, — опять вывернулся находчивый Саша. А Митя как стоял столбом, как молчал, так и теперь продолжал помалкивать. Он лишь тихонько пошмыгивал носом и думал: «Вот влипли так влипли. Тетя Клавдя вернется в село и сразу узнает: никакого Филатыча там и не было».
С перепугу Митя совсем запамятовал, что пока тетя Клавдя вернется, они с дружком будут уже в поезде, в ящике, и укатят далеко-далеко.
А Саша не забыл. Саша теперь спешно прикидывал, как бы от этой любознательной тетки поскорее избавиться. Он вежливо произнес:
— Простите. Вам надо получать почту, а мы — к Филатычу. Оревуар! До новой встречи!
Саша приподнял ушанку, вежливо поклонился, а тетя Клавдя обернулась к нему, озадаченно повторила:
— Ревуар? Какой ревуар? Где?
И вдруг она посмотрела на Сашины ноги, да так и присела, и хлопнула себя по бокам, и захохотала:
— Ба-тю-шки! На ногах-то у тебя что! На ногах-то! Ой, уморушка!
Саша глянул вниз и сам чуть не ахнул. Правый валенок был на нем свой, серый, а левый — чужой. Он был сильно растоптан, от старости пегий и, судя по знакомой заплатке, он был не чей иной, как самой Павлы Юрьевны, заведующей интернатом. Саша даже пощупал валенок, даже извернулся и на пятку посмотрел, а потом изумленно произнес:
— Пардон! Спутал в потемках… Пардон.
— Что за пардон? Какой пардон? То ревуар, то пардон… Ты чего, паря, все мелешь-то? — опять засмеялась тетя Клавдя, а Митя наконец набрался духу и тоже заговорил:
— Это он так, по-иностранному, извиняется перед вами. Извиняется и прощается. Нам и вправду пора. Мы пошли.
Митя тоже хотел проститься, но тетя Клавдя цепко ухватила его за рукав:
— Куда пошли? Зачем пошли? Раз Филатыч отпустил, помогите мне. Поезду остановка здесь — одна минута, мне лишние руки вот как нужны. Побежали со мной, побежали… К первому вагону побежали. Вон и поезд идет!
Она ухватила Митину руку еще крепче, побежала по перрону. Митя поневоле затопал рядом с ней. А Саше тоже деваться некуда. Саша тоже побежал, не отставал, только валенки — серый да пегий — замелькали.
И в это время пассажирский поезд с длинным, сильным, красно-зеленым паровиком «ФД» впереди миновал входной семафор, миновал стрелку, и, сбавляя ход, покатил по рельсам рядом с платформой, и вот — остановился.
Саша на бегу стал заглядывать под колеса, под вагоны, стал искать ящик. Но ящиков под вагонами что-то не было не видать. Там были только чугунные грязные цилиндры, толстые трубки, они шипели. Из-под вагонов Сашу обдавало мазутным холодным воздухом, и там пронзительно скрипели тормоза.