И вот он, подражая Ивану Иванычу, запрокинул голову, наставил трубу вверх и подул.

Ключик-замочек<br />(Рассказы и маленькие повести) - i_027.jpg

Он дул очень старательно. Он дунул изо всей силы. Он ждал, что взовьются сейчас над ним и откликнутся повсюду прекрасным эхом звонкие раскаты, но в трубе лишь что-то тоненько пискнуло.

Он дунул опять, но труба лишь вновь пропищала.

— Что такое? — упали руки у Володьки, и он посмотрел на учителя. — Ты дуешь — у тебя весна с громом, а у меня…

И тут впервые за весь прошедший, очень трудный день и у всех на виду Володька чуть не заплакал.

Он сунул трубу Ивану Иванычу, он нашарил на полу шапку, принялся натягивать пальтишко. Но и вновь Иван Иваныч его остановил.

— Не спорю… — сказал Иван Иваныч. — Я, Володька, не спорю ничуть… У меня, возможно, и весна, и весенний гром, но у тебя, дружище, зато — жаворонок.

— Где? — опешил Володька, натягивать пальто перестал.

— Здесь! В тебе самом… — коснулся Володькиной замусоленной рубашонки, Володькиной груди Иван Иваныч. — Вот здесь… Его, конечно, не всем пока еще видно, не всем слышно… Он еще маленький, но без него ты бы сюда по морозу не прибежал.

— Правда? — так и уставился на Ивана Иваныча Володька.

— Вы — что? Всерьез? — переспросил озадаченно отец.

А Иван Иваныч и ему ответил:

— Куда уж серьезней!

И тут широко улыбнулся, повел рукой на тот, с пакетами, с белой скатертью стол:

— А теперь, давайте-ка, завершим весь наш праздник совместным чаепитием. Девочки, няня, Жанна Олеговна! Несите кружки, заваривайте чаек… Мальчики! Помогите мне подвинуть поближе к елке стол, расстанавливайте стулья.

Володька, огорошенный всем, что произошло, единственный теперь не знал, что ему делать. Он засовался:

— А мне с кем? А мне — куда?

— И ты мне помогай. Ведь мы давно — приятели.

И Володька стал помогать. А потом вместе со всеми, вместе с Иваном Иванычем сидел под елкой за общим, раздвинутым во всю ширь столом. Он пил чай из такой же точно, как у Ивана Иваныча, эмалированной кружки, пил чай с конфетами, с печеньем и все у Ивана Иваныча спрашивал:

— А ты опять когда-нибудь на трубе играть будешь? А ты меня на какой-нибудь праздник опять позовешь?

И учителю отвечать не надоедало. Он каждый раз кивал:

— Буду! Позову! Непременно!

Отхлебывая из своей кружки горячий чай, отец кивал тоже. Он тоже как бы подтверждал: «Тебя, Володька, позовут, а уж я теперь и доставлю тебя к Ивану Иванычу безо всяких промедлений».

Таращились через стол и Марфуша с Танюшей. Марфуша даже не вытерпела, стол кругом обошла. Володьке шепнула:

— Ну, а мы, если надо, тебя и разбудим хоть в какое время. И ты за сегодняшнее, Володька, на нас сердца не держи…

И счастливый Володька сердца ни на кого не держал.

Он лишь, когда стали вылезать из-за стола, глянул на красные сапоги, ойкнул:

— Маме про все как теперь станем говорить?

— Так, как есть! — совсем легко рассмеялся, встал, погладил Володьку по голове отец. — Так и доложим: отбыли вчетвером, прибыли впятером… С маленьким у тебя жаворонком! Давай, прощайся, кланяйся Ивану Иванычу, Жанне Олеговне, тете Дусе… А я побежал запрягать. Да попрошу у сватьи какие-никакие для тебя валенцы. Глянь, — за окошками-то к ночи так все и вызвездило, месяц так и рассиялся на новый мороз!

Ключик-замочек<br />(Рассказы и маленькие повести) - i_028.jpg

ПОЛОСА НЕВЕЗЕНИЯ

Ключик-замочек<br />(Рассказы и маленькие повести) - i_029.jpg

Ключик-замочек<br />(Рассказы и маленькие повести) - i_030.png
ил я до нынешней весны, не тужил, в школу бегал, и все у меня там шло — о’кей.

Да вдруг это «о’кей» кончилось.

Урок выучу, а меня не вызывают. День не вызывают, два не вызывают, на третий день уроков не учу, а тут — хлоп! — к доске. И конечно, двойка. А потом снова двойка, и что дальше делать, не знаю.

Но вот мой лучший друг Эдя — он уже в седьмой класс ходил, его в нашем подъезде все мальчишки уважали — мне все как следует и растолковал.

— А ничего, — говорит, — делать не надо. Надо лишь знать, Паша, что жизнь — всегда в полоску. То тебе везет, то не везет… Вот и сейчас у тебя наступила полоса невезения. Ну, а раз она наступила сама, то и отступит сама. Твое дело — ждать, не расстраиваться. Я лично, — говорит Эдя, — не расстраивался из-за двоек никогда, а, видишь, все равно в седьмом классе. Понял?

И я, конечно, понял.

И жил опять нормально до той поры, пока в самый что ни на есть канун весенних каникул не вызвали в школу мать.

Она из школы вернулась, шумит:

— Это все компания твоя! Это все на тебя влияет твой Эдя!

Я за друга заступаюсь:

— Эдя здесь ни при чем…

И сам объясняю про полосу невезения, да мать не желает слушать.

— Нервов, — говорит, — моих с тобой разговаривать больше нет… Вот приедет отец, пускай — он!

А отец тут возьми да в тот же вечер и нагрянь домой.

Он у нас — шофер. Он от строительной конторы всю нынешнюю зиму, а теперь и весну в дальние рейсы в подшефный колхоз ездил, дома, бывало, не ночевал сутками, а тут — привет! — прибыл. И мать, ясно-понятно, с полным к нему докладом про меня.

В общем, все в точности как Эдя говорил, все одно к одному. Да я-то уж знаю: пройдет и это. Отца, понятно, боюсь, но не слишком боюсь — сам первым перехожу в наступление.

Мать после доклада своего суетится, на кухне перед отцом хлеб, соль, горячие щи ставит; ну а я устроился на всякий случай поближе к двери, поближе к выходу в коридор, и оттуда этаким соловьем заливаюсь про полосу невезения.

Заливаюсь, а отец хлебает, слушает.

Внимательно так слушает, но все молчит.

Только когда откусывает от краюхи, зеленоватые из-под рыжих бровей глазищи поднимает на меня, лоб морщит, жуя хлеб, шевелит усами.

Шевелит и все помалкивает.

И таким вот манером он до того молчал, что и я замолчал.

Я подаюсь теперь подальше, в самый коридор, а отец откладывает ложку, утирает усы да вдруг совершенно спокойным, но ужасно твердым голосом и объявляет:

— Завтра в шесть ноль-ноль утра собирайся в путь-дорогу.

— В какую дорогу? — опешил я.

— Куда ты его? — напугалась больше моего мать.

А он нам так и отрубил:

— В колхоз!

Отрубил, встал, шагнул из кухни в комнату. Мать тоже вскочила:

— Опомнись! Ты что? Зачем Паше в колхоз?

— За умом! — отрезал еще круче отец, ушел в комнату, повалился там на оттоманку да и захрапел.

После дальнего рейса он всегда так. Навернет тарелки три, а то и четыре горячих-прегорячих щей, на оттоманку повалится, и хоть стреляй над ним из пушки.

Он нахрапывает, а мы с матерью на кухне сидим, друг на друга смотрим. И если честно говорить, мне даже страшновато. В другое-то время, если бы мне сказали по-хорошему: «В колхоз!», я бы, может, и обрадовался, а тут, чувствую, дело неладно, и едва не реву.

— Что это, — говорю, — мама? Неужели он меня насовсем в колхоз-то? Полоса ведь у меня пройдет…

Мать такому обороту не рада и сама. Она тоже разводит руками:

— Ох не знаю, Паша… Подождем утра, голубчик, может, утром папа поотмякнет…

Наутро отец не отмяк, но кое-что прояснилось.

Встали мы по трескучему нашему будильнику в шесть ноль-ноль: в окошках еще темь-распротемь, холод.

Отец включил свет, со мною по-прежнему ни слова, но матери говорит:

— Выдай ему — это мне, значит: «Выдай!» — носки потолще да свитер потеплей. И положь в сумку еды на двоих. Раньше, чем через сутки, нам не вернуться.

Ну, а раз он так говорит, то, стало быть, вернуться мы все-таки вернемся, и я — ожил.

Настолько ожил, что пробую от поездки даже увильнуть.