– Разных рассыльщиков по ревизиям поубавить надо, кои подобно саранче налетают на людей и буйствовать начинают.

– А я так считаю, что канцелярские ярыжки да крючкотворы, все их крапивное семя, пускай довольствуются мздою от тех, кто к ним обращается, за то проживут и без жалованья. Считаю, что так.

Так оно к тому и велось. Подошли верховные правители к мысли, что прежде, когда в губернии или в уезде полновластно хозяйничали воеводы, было лучше, проще и выгоднее государству. Воеводам жалованье не давалось, а кормились они за счет своих подопечных. Было так? Было. Значит, так тому и следует быть.

По указу воеводе надлежало быть человеком, наделенным многими добродетелями. Следовало уметь быть и толковым военачальником, и ученым архивистом, чтобы в деловые бумаги хорошо вникать, и даже своего рода летописцем быть. Должен воевода в доподлинности хлебные и другие торговые дела знать и собирать «куриозные гисторические письмена», разыскивать их по монастырям, снимать копии с древних грамот и отсылать в Сенат; правильно судить и рядить своих жителей. Должен хранить деньги от собранных податей «в крепком безопасном месте, в сундуках с замками и печатями, за добрым караулом», а ключи от тех сундуков держать при себе. Получкам и выдачам денег надлежало вести строжайшую отчетность, а за похищение казенных денег ему, как государственному татю, грозило лишение имущества, чести и самой жизни.

В правительственных указах говорилось о бескорыстном служении государству, но было известно, что выколачиваемые из народа деньги вместо употребления их на благое общее дело в немалой части оседали в карманах продувных ловкачей. Принимались устрашающие меры для борьбы с казнокрадами, а в стране, как велось все исстари, так и продолжало быть. Были воеводы, стали вместо них губернаторы, а толк один. Радовались они, получив такую должность, что будет им сытное, большое кормление. Радовались их жены и дети, а также ближние и дальние родственники, и дворовая челядь, что все станут безмерно сыты и часто одарены следуемыми им подарками.

Города, в коих надлежало проживать губернаторам, были несравненно более обжитыми, нежели новомодный Петербург, – не видать бы его никогда! Тут, в губернском городе, издавна сложившийся уклад жизни: съезжая или приказная изба, в какой прежде на жесткой лавке сиживал воевода, а ныне – в мягком кресле – глава губернии господин губернатор, но так же он судит и рядит; перед окнами его канцелярии бьют на правеже неисправных плательщиков податей и должников разных прочих поборов. В Петербурге еще далеко не в каждом доме уют и всякие удобства для жизни, а тут – добротное, сложенное из толстенных бревен жилье, при котором жаркая баня с предбанником, клети с подклетями, подвальные хранилища и погребицы. А за частоколом усадьбы – посад, торговая площадь с земской избой, где старосты да старшины ведут повседневное управление людской жизнью; соборная церковь, где поп, протопоп и сам архиерей пекутся о спасении душ горожан; гостиный двор с господами купцами, из коих иные, не пожалев денег на пошлину, так и остались пышнобородыми, а не с постыдно оголенными лицами. Тут же кружечный двор и харчевня возле почтового ямского подворья и на виду прочно сложенная городская тюрьма. Все привычно, знакомо и возведено по ранжиру.

Прежде у воеводы, как и у многих бояр, на усадьбе жили свои портные, скорняки и башмачники, как велось такое, бывало, при московском дворе великих государей, где шили одежду и обувь дома, а чулки и рукавицы работали монашки Новодевичьего монастыря, кои были на это большие искусницы. Швальни и чеботарни заводили у себя и губернаторы и тоже по испытанному примеру Москвы подряжали какой-нибудь ближний девичий монастырь вязать чулки, варежки, душегреи, чтобы они всегда были внове, а никак не следовать срамному обычаю упокойного государя Петра Алексеевича – самому себе чулки штопать. И в большом и в малом – все много лучше в отдаленном губернском городе, нежели в новоставленной столице. И чем дальше от нее, тем обильнее и сытнее кормление. Самоуправствуй на свое доброе здоровье сколь душе угодно. Можно и по-прежнему, стародавнему – воеводой себя называть. А в народе о воеводах так еще говорили:

– Воевода – вельможа властительный. Чего пожелает, тому и быть. Наш вон – на шести женах женат. Женится на одной, а потом и выправит бумагу, что она будто померла, – на другой женится, а потом, таким же манером – на третьей. А сам жил с ними со всеми, какие и помершими значились. Ну, а после того вовсе и без поповского благословения еще других себе в жены брал. Ровно бусурман турский, вовсе обезумился и впал в ненасытный блуд.

– Воевода, истинно.

– Иным знатным по их неистовствам наказания чинены.

– Иным, да не всем. Ненажорные они, некалитные. Сядет на воеводство, словно из проголоди пришел. Только и знает, что давай ему и давай: к пасхе – на куличи, к Петрову дню – на жаренье, к успенью – на мед, к покрову – на брагу, к рождеству – на гуся, к масленице – на рыбу, к великому посту – на редьку да на капусту. Тьфу, ненажорный! На все дни у него запрос. А вдобавку к воеводе с его приказными, еще и поп со своим причтом – тоже требует. Сиди сам голодом, а их ублажай. Они такими поборами даже справных хозяев в голытьбу обращают. А не давать – нельзя. Как не дать, когда они и над животом и над духом властны? Помрешь – так не отпоют как следует быть.

– Да ведь в разор войдешь, коли всем давать будешь. Нищебродом окажешься. Мы нового воеводу честь по чести хлебом-солью, вином и рушниками приветили – под рождество как раз было, – и он в те дни всех своих сродников отправил в уезд христославить, а с ними десяток порожних саней. Нагрузили их славельщики припасами разными, да еще им и денег давай. Все равно как разбойная шайка на село налетала, – жаловались на жизнь мужики, приезжавшие на городской торг. Там можно было наслушаться разных вестей со всех волостей, и все те вести не радовали никого.

По многим уездам стон стоном стоял. Где, сказывали, воевода посадских людей безвинно держал в приказной тюрьме и так их своими нападками до отчаяния доводил, что они ночью, вырвавшись из заточения, побросав все, что дома было, в башкирские земли бежали. А еще где – воеводская власть до того в своих выдумках доходила, что рассылала приказных по селениям запечатывать в зимнюю пору избы и бани, покуда с каждого двора по два алтына не будет заплачено, а прибывшие приказные деньги брали себе. И в ту зимнюю пору от морозной стужи многие ребятишки хворали и безвременно помирали.

И такое еще можно было подумать, что готовится ярмарочный торг на селе, а это – не счесть сколько чиновных людей да стражников понаехало недоимки по разным податям собирать. На улицу, прямо на снег, выбрасывали из клетей холсты, сбрую, овчины, – все, что можно было продать. Бабы истошно выли, мужики падали в ноги разорителям их жизни, а со дворов уже выволакивали живность: поросят и кур совали в мешки, связанных овец бросали в сани, коров и телят привязывали к оглоблям или позади саней. Куры кудахтали, вырывались из рук, и по улице перья летели; поросята, бабы и дети визжали, коровы уныло мычали, старались сорваться с привязи.

– Ух и потешно было! – весело вспоминали потом сборщики недоимок.

А люди подлого звания, смерды, холопы, горевали, кручинились:

– Как жить дальше?.. Земли у нас малость, хлеб господь не родит, а тут подушные да иные поборы. За отца плати, хоть он и слепой, ну, еще за отца – так-сяк, а то и за деда плати потому, что он еще жив и даже не слеп, а только обезножил совсем и на печи все сидит. Еще лонись обещал помереть, а вышло, что обманул. Тут вот и понадейся на старого. Да еще за двух малых ребят платить надо. Пропащая наша жизнь.

Прежде многие крестьяне при своем домашнем ткацком деле кормились, а вот вышел указ, чтобы узких холстов не ткать, а только широкие. Мужику таких станов не сделать, да и в избенках им места нет, вот и опять к разорению дело пошло. И никакого продыха тебе нет.