– А для того нарочный естафет держать надобно, а не пеши ходить, – сказал Меншиков.

– Верное слово, Александр Данилович молвил, – подхватил Апраксин. – Знаем места гораздо отдаленные, однако сообщаемся с ними. Несколькими годами назад дошло ко мне в Адмиралтейский приказ известие, что буря выбросила на камчатский берег японьца и тот стал жить там. От меня указ был, чтобы втолковать тому японьцу учить своему японьскому языку и грамоте камчатских ребят, человек пять либо шесть. Покойный государь Петр Алексеевич зело борзо любознательность к тому проявлял. По нарочному почтовому естафету велел справляться, учит ли тот японец кого, а еще через год стало ведомо, что в помощь тому японьцу приискан еще другой, и они погодя приедут к нам. Государь тому весьма радовался, Говорил, что по их прибытии откроем в Петербурге школу того японьского языка и наберем школяров из солдатских да из поповских детей.

– Не слыхал, чтоб так было, – усомнился Стрешнев.

– Потому и не слыхал, что государь в тот год помер, а из японьцев покуда никто еще не приехал… Да, загадочен и зело заманчив к познанию дальний камчатский край. Государь мыслил послать туда экспедицию, чтоб описали Камчатку с прилегающими к ней землями и водами и чтоб все на карту исправно внесли, а также установить, сошлась ли Америка с Азией и, ежели так, то в каком именно месте. Я и сам с великой охотой поехал бы про все то разузнать, – с загоревшимся взором проговорил сухопутный адмирал Федор Матвеич Апраксин.

– Ой, опасно такое, – неодобрительно качнул головой Стрешнев. – Мало ли чего в столь дальнем пути может статься и, может, даже погибельно. Опасаться надо.

– Аль ты не слыхал, Тихон Никитич, что окольничий Засекин дома у себя, когда студень ел, то от свиного уха задохся? – посмеялся Толстой опасениям старика.

– То – так, – неохотно соглашался Стрешнев. – А все-таки, мол, говорится, что береженого и бог бережет.

– А волков страшиться – в лес не ходить. Так или нет?

– Тоже и так будет, – посмеялся и Стрешнев.

– Глаза страшатся – руки делают. Присказок много таких.

– Ладно. Обо всем – потом, – сказал Меншиков.

И то верно. Хотели опохмелить себя, а завели разговор, словно в Верховном тайном совете.

– Будь, Тихон Никитич, виночерпием, наливай. Присаживайтесь, почтенные, где кому любо, – приглашал хозяин московских гостей.

– Благодарствуем, ваша светлая милость… – И, присаживаясь в конце стола, тихо, но с явным осуждением своему московскому земляку: – Слыхал, как разговаривают? На камчатский край захотелось, а то своей земли мало. Ох, грехи, грехи…

– Наливай, знай. Вся душа истомилась, – потер другой московский гость свою грудь.

У светлейшего князя опять пир горой. Опять не протолкнуться. Для увеселения собравшихся играет музыка. Сизыми волнами стелется по апартаменту табачный дым, окутывая голландские изразцы. Говор, смех.

– Подвинься ближе сюда, я тебе расскажу… Когда мы в чехском городе Праге были, то там сказывали, как у них со старины повелось, что бабы хоша и могли вместе с мужиками пировать, но только за столом им сидеть не дозволялось, а стояли они за мужичьими спинами. А чтоб со стола какую-нибудь еду себе доставать, для того у них были ложки с длинными черенками.

– А во Франции парижский женский пол никакого запрета ни в чем не имеет. Свободно обходится с мужским полом, и любой другой кавалер для мадамы наравне с мужем значится.

– Ага. Это – истинно так. Я знаю. Французенка – она для полюбовника создана.

– Погоди, доскажу… Тамошние бабы, кои тоже мадамами называются, когда беспрепятственно одна с другой сходятся, то на музыках беззазорно играют и поют во весь рот. И когда к ним чужие мужья понаведаются, то тому сильно рады становятся и… – и уже совсем тихим шепотом, одними губами в самое ухо слушателю-собеседнику, так что тот спешный шорох лишь слышит.

А на другом конце стола князь Борис Куракин, воодушевляясь с каждым словом, вспоминает свое:

– Получили мы из Посольского приказа справку, что имя папы римского Иннокентий Двенадцатый, отчина его есть Неаполис, а породою он принцепс Пинятелий, и герб его есть три горшка стоящие. Так, хорошо. А титул пишется – блаженнейшему, либо светлейшему епископу римскому. А сам папа в титул добавляет еще от себя – раб рабов божьих. Ладно, узнали про то. А в государевом его царского величества наказе нам говорилось, что буде при первой аудиенции папские служители скажут, чтобы мы целовали папу в ногу, то отнюдь не соглашаться на такое и стоять на том крепко, чтобы поцелуй папе был только в руку. Мы и стоим на своем, а те согласия не Дают. Дни идут, впору нашему посольству вобрат домой возвращаться без встречи с папой. Так мы об этом и заявили. Еще после долгого спора, касательно церемонии при представлении папе, договорились, чтоб я, вместо полагающихся по их правилам двух раз, поцеловал бы папу как бы в ногу лишь один раз и так, чтобы только видимость тому сделать. Так все и свершилось. Перед папской ногой только воздух поцеловал.

– Перехитрил его, папу энтого!

– Молодец! – одобряюще смеялись слушатели. – Так ему, еретику, и надо.

– Я вот… прощенья прошу, что перебью ваше слово, – обращаясь к Куракину, заговорил москвич из старого боярского рода. – Понятно, что покойный государь хлопотал, дабы русские люди в иные страны ездили и другим обычаям подражали, а ведь есть государства, кои не гораздо добры и столь плохое у себя завели, что дети от отца воровать, а от матерей распутничать научаются. Или вот в Литве город Вилия есть, так там во время недели три дня подряд празднуют: христиане, хоша они и не православные, но все-таки христиане, в воскресенье празднуют, жиды – в субботу, а которые турки; – в пятницу. Такое, что ли, перенимать у них? Вовсе в басурманов из русских людей оборотимся.

– Все наше старинное русское на износ идет. Скоро самое слово «боярство» забудется.

– Стало уж так, что лучше не поминать про него, не то на смех поднимут. Пришло время – знатность не по роду считать, а по годности.

– Больно уж высоко иные теперь заносятся.

– Высоко-то станешь глядеть, глаза запорошишь. Нет уж, не в пример лучше по-нашему: лежи низенько, ползи помаленьку, и упасть тебе некуда, а хоть и упадешь, так не зашибешься.

II

Ну, нет… С такими людьми государственной каши не сваришь. Им бы запечными тараканами быть, а у светлейшего князя Менщикова, у адмирала Апраксина, у Толстого, у Стрешнева и паки и паки с ними на жизнь и на людскую в ней деятельность совсем другие понятия.

До того, как был обретен Петербург с его морской гаванью, иноземцы вывозили из Архангельского порта лучшие товары, и русские купцы жаловались царю Петру: «Не изволь, царское величество, нас иноземцам в обиду давать, раскуси немецкий умысел: они хотят нас заставить только лаптями торговать на нашей земле, а мы и поболе можем. Промыслишко и корабли свои надобны. Мы – твоя опора, царь-государь, а ты – наша милость. Разум твой царский, наши деньги в обороте да мужицкие руки при деле – и мы горы свернем».

Иноземные купцы вывозили из России лес, хлеб, лен, пеньку, икру и мед; везли русские люди в Архангельск на ярмарку сотнями тысяч соболиные, беличьи, заячьи, лисьи, кошачьи шкуры; доставляли шкуры моржовые и тюленьи, ворвань и сало, деготь и смолу, – и все эти товары, дешево ценимые иностранцами, уплывали на их кораблях в европейские страны, где расценивались дорогой ценой.

А как стали ходить свои корабли с теми же товарами, сразу проявилась великая выгода русским купцам, и то ли еще стало, когда главный торговый путь перенят был от Архангельска в Петербург. Вот она, главная и постоянная прибыль!

Но случалось всякое, о чем тоже не следует умолчать.

Ох, купцы, купцы!.. Наш резидент в Дании сообщал в письме, что прибыл в Копенгаген русский торговый корабль и приехали с ним купцы с разной мелочью: привезли немного льняного полотна, деревянные ложки да орехи каленые, и некоторые из сих негоциантов, сидя на улице, кашу себе на костре варили у места, где корабли пристают. Узнавши об этом, резидент запретил им продавать орехи да ложки и сказал, чтобы с такой безделицей не приезжали и кашу на улице не варили, а наняли бы себе дом и повариху. Один купец был с большой бородой, и датчане потешались над ним. И то еще было худо, что купцы никакого послушания не отказывали, бранились и даже дрались между собой, отчего немалое бесчестье русскому званию, и хотя им указывалось, чтобы смирно жили и чисто себя содержали, но они в старой русской одежде, без галстука да еще бородатыми бродили по городу.