— Где я?

— На Алтарной вершине.

— А где пещера?

— За тобой.

— А где Черная пропасть?

— Перед тобой.

Как же велико было мое изумление, когда я увидел прямо перед собой зияющую пропасть, а оглянувшись, действительно обнаружил пещеру. Я сидел на самом краю. Я попросил мужчину отвести меня в пещеру, и он с готовностью исполнил мою просьбу.

— Кто вынес меня из пропасти?

— Тот, кто привел тебя на вершину, должно быть, спас тебя.

— Кто это?

— Тот, кто сковал мой язык и велел оставаться здесь, на вершине, сто пятьдесят лет.

— Значит, ты и есть блуждающий монах?

— Он самый.

— Но ты разговариваешь, а тот нем.

— Ты развязал мой язык.

— Но он сторонится людей, а ты, похоже, совсем меня не боишься.

— Я избегаю всех, кроме тебя.

— Ты никогда прежде не видел меня. Почему же ты избегаешь всех, кроме меня?

— Сто пятьдесят лет я ждал твоего прихода. Сто пятьдесят лет, не пропуская ни единого дня, в любую погоду, мои грешные глаза вглядывались в даль каменного склона, ища человека, который взойдет по

нему, как ты, без посоха, одежды и еды. Многие пытались сделать это, но ни один из них не был без посоха, без одежды и без еды. Я наблюдал за тобой вчера целый день. Я оставил тебя ночевать в пещере, а утром, на заре, нашел бездыханным. И все же я не сомневался, что ты жив. И вот, ты сейчас живее, чем я!

Ты умер, чтобы жить, а я живу, чтобы умереть. Да! Слава его имени! Бее именно так, как он обещал. Все так, как должно быть. Без сомнения, ты — избранный.

— Кто?

— Благословен будет тот, в чьи руки я отдам святую книгу, тот, кто познакомит с нею мир.

— Книгу?

— Его книгу — Книгу Мирдада.

— Мирдад? Кто такой Мирдад?

— Возможно ли, что ты не слышал имени Мирдада? Странно. А я думал, что его имя распространилось по миру так же, как оно наполняет землю под моими ногами, воздух, который меня окружает, и небеса надо

мной. Священна эта земля, о странник, его ступни касались ее. Священен этот воздух, его легкие наполнялись им. Священно здешнее небо, Мирдад смотрел в него.

Произнося эти слова, монах почтительно нагнулся, поцеловал землю три раза и замолчал. Какое-то время мы оба не произносили ни слова. Наконец, я сказал:

— Ты говоришь загадками. Кто этот человек, которого ты называешь Мирдад?

— Выслушай меня, и я расскажу тебе то, что мне позволено рассказать. Меня зовут Шамадам. Я был Старейшиной Ковчега, когда один из девяти монахов умер. Едва душа ушедшего отлетела в мир иной, как мне сказали, что у ворот храма дожидается странник. Я сразу понял, что Провидение привело его к нам, чтобы он занял место только что умершего брата. Я должен был бы возрадоваться, что Господь все еще не оставил Ковчег, как и во времена нашего отца Сэма.

Тут я перебил монаха и спросил, правда ли то, что люди внизу рассказали мне, что будто бы Ковчег был построен старшим сыном Ноя. Он торжественно подтвердил:

— Все, что рассказали тебе — истинная правда.

Затем он продолжил прерванный рассказ:

— Так вот, я должен был возликовать. Но по какой-то причине, которая находилась вне пределов моего разума, обнаружил я в своем сердце сопротивление. Еще даже не взглянув на странника, я всем своим существом уже был настроен против него. И я решил отвергнуть его, полностью осознавая, что тем самым нарушу незыблемый закон, и, конечно, отвергну. Того, кто привел путника к нашим вратам.

Когда же я открыл ворота и увидел его, совсем юного, мое нутро переполнилось желчью, которую я был готов излить на него. Раздетый, разутый, очевидно, изголодавшийся, лишенный какого бы то ни было средства защиты, даже посоха, он выглядел беспомощным. И все же, благодаря свету, исходившему из его глаз, он выглядел более защищенным, чем рыцарь, облаченный в латы с ног до головы, и гораздо старше, чем ему можно было дать на вид. Все внутри меня восставало против этого юноши. Каждой частицей своей души я жаждал его погибели. Не спрашивай меня, почему. Быть может, потому, что взгляд его был настолько проницателен, что обнажал мою душу, и я испугался, я не хотел открывать ее никому. А быть может, его чистота, сорвав покровы, выявляла мою собственную грязь, и я расстроился, что нечем укрыть ее. Возможно, между нашими звездами шла многовековая вражда. Кто знает? Кто знает? Лишь Он может сказать.

Резко и безжалостно я произнес, что он не может быть принят в братство, и повелел ему тот же час убираться восвояси. Он стоял на своем и спокойно советовал мне передумать. Его совет я воспринял, как оскорбление, и плюнул ему в лицо. И снова он был тверд и настойчив. Медленно вытирая лицо, он вновь посоветовал мне изменить решение. Когда он вытирал слюну с лица, мне показалось, что это я оплеван. Я чувствовал, что проиграл, и где-то в самой глубине души признал, что битва была неравной, что он сильнее меня.

Как всякое уязвленное самолюбие, мое не сдавалось до тех пор, пока не увидело себя растоптанным и брошенным в грязь. Я уже почти был готов исполнить просьбу этого человека, но прежде мне хотелось усмирить его. Конечно, это было невозможно.

Вдруг он попросил принести ему что-нибудь, во что он мог бы одеться, и что-нибудь поесть. Тут я снова воспылал надеждой. Вооруженный голодом и холодом против него, я верил, что смогу победить. Это было жестоко с моей стороны, но я отказался подать ему кусок хлеба, сказав, что монастырь живет на пожертвования и не может разбрасываться своим имуществом. То была вопиющая ложь, поскольку монастырь был слишком богат, чтобы отказать в пище и одежде тому, кто в них нуждался. Я хотел заставить его умолять. Но он не умолял. Он просил так, как будто имел право, и в его голосе мне послышался приказ.

Схватка наша продолжалась долго, но никто не выиграл. Победителем был он с самого начала. Чтобы как-то скрыть свое поражение, я в конце концов предложил ему остаться в монастыре в качестве слуги — слуги, и не более. Это, как мне казалось, усмирит его. Тогда я так и не понял, что это я был просителем, а не он. Чтобы окончательно утвердить мое унижение, он согласился на мое предложение без слов. Если бы я только знал тогда, что, беря его в монастырь, я тем самым подписывал себе приговор. До самых последних дней я цеплялся за призрачную иллюзию, что я, а не он, был хозяином Ковчега. Ах Мирдад, Мирдад, что же ты сделал с Шамадамом! Ах Шамадам, что же ты сделал с самим собой!

Две крупных слезы, скатившись, оросили его бороду. Его рассказ тронул мое сердце, и я произнес:

— Умоляю тебя, не рассказывай мне больше о человеке, воспоминания о котором обращаются в слезы. Но он ответил:

— Не волнуйся, о благословенный посланник. То былая гордыня Старейшины вымывается слезами желчи. Былая власть его скрежещет зубами, сопротивляясь власти Духа Святого. Пусть гордыня рыдает, это ее последние слезы. О, если б взгляд мой не был столь затуманен земными благами, когда впервые встретился с тем небесным взглядом! О, если б уши мои не были столь забиты мудростью земной, когда впервые услышали мудрость божественную! О, если б язык мой не был столь косен горькой сладостью плоти земной, когда впервые столкнулся с языком духа! Да, я пожал и пожну еще плоды моих никчемных иллюзий!

Семь лет он прожил среди нас в качестве нижайшего слуги: кроткий, услужливый, он ни на что не обижался, всегда был готов придти на помощь, выполнить любую прихоть наших братьев. Он не ходил, а словно парил в воздухе. Ни одного слова не слетело с губ его. Мы думали, что он принял обет молчания. Некоторые поначалу пытались дразнить его. Он принимал их выпады с ангельским смирением и вскоре заставил всех нас уважать его молчание. Остальные семь братьев восхищались его спокойствием и сами становились мягче и терпимее. Меня же такая невозмутимость тяготила и раздражала. Много раз пытался я вывести его из себя, но тщетно.

Назвался он Мирдадом. Лишь на это имя откликался он. Больше мы не знали о нем ничего. Несмотря на то, что никогда и ничем не привлекал он к себе внимания, его присутствие остро ощущалось всеми, настолько остро, что мы редко разговаривали при нем, даже о чем-то для нас важном, и осмеливались заговорить только после того, как он удалялся к себе в келью.