Губительное дыхание девонского известняка было той легкой и безопасной манией, какой страдал геолог.
Кроме того, он убеждал меня, правда, не очень уверенно, что человечеству принесет много несчастий, а возможно, и полную гибель все, что начинается на букву «г» – Германия, Гогенполлерны, Гитлер, Геббельс (тогда уже начинался в Германии расцвет фашизма).
Но, в общем, геолог был человеком добродушным, молчаливым и никому не мешал.
На второй день моего приезда в доме выставили рамы. Сырой разогретый сад дохнул в комнаты слабым запахом ванили, напоминая, что приближается пасха.
На подоконниках обывательских домишек зеленой сочной щеткой прорастал в плошках овес.
Старухи плелись на кладбище с поминальными веночками из крашеных стружек – цветов еще не было, они не распустились.
Цветы и венки из стружек делали очень искусно (особенно большие лоснящиеся розы) ливенские мастерицы. Они даже славились этим на всю округу. Красили стружки анилином – ярко и неприятно.
Каждый день геолог гулял за городом с Таей и со мной. Тая была хромая милая девушка с толстой русой косой и светлыми круглыми глазами. У нее была какая-то болезнь щитовидной железы (по словам геолога, конечно, от излучения девонского известняка). Нина Дмитриевна давно ее лечила, надеялась вылечить окончательно и устроить после этого в медицинский техникум в Ельце.
Тая робко расспрашивала меня (геолога она немного побаивалась) о Москве, Черном море, о Крыме, о том, какие там растут деревья и правда ли, что, поднявшись в горы, можно попасть в облака.
Иногда она спрашивала меня, видел ли я Ленина и Льва Толстого, Горького, Маяковского и Шаляпина.
Я выдумывал и говорил, что видел, хотя не видел ни Толстого, ни Горького. Мне нравился восторг в ее глазах – она даже задыхалась и начинала пришептывать от волнения. Я рассказывал ей обо всем так, как ей хотелось бы услышать.
К счастью, геолог не обращал внимания на наши разговоры во время прогулок, а Нина Дмитриевна их не слышала, иначе мне здорово попало бы за обман. Нина Дмитриевна была строжайшей ревнительницей правды во что бы то ни стало.
– У меня медицинский ум, – говорила она. – Я не понимаю, какая может быть польза для человека от выдумок, даже от самых приятных. Любая правда лучше их. И человечнее.
Я с ней не спорил, но правым считал, конечно, себя.
В воскресный день во время прогулки мы встретили за городом на берегу Быстрой Сосны молоденького красноармейца. Он сидел на сухом бревне и вырезал из куска ивовой ветки жалейку – простую пастушью дудочку,
Когда мы поравнялись с ним, он встал, как перед старшими, и вытянулся.
– Вот! – сказал он смущенно и покраснел. – Здравствуйте! Режу тут… Балуюсь помаленьку…
Мы присели на бревно, закурили. Красноармеец все стоял, не решался сесть с нами, пока Тая не потянула его за рукав шинели и не заставила сесть. Жалейку и нож он поспешно спрятал в карман шинели.
В Ливнах стояла какая-то воинская команда. Красноармеец был, должно быть, из этой команды.
– Новобранец? – спросил его Алексей Дмитриевич.
– Так точно! – охотно ответил красноармеец. – Касьян Звонарев. Сам я олонецкий. Тут я недавно.
С давних пор Олонецкий край привлекал меня. Мое увлечение географией России шло наплывом: то я читал запоем все, что мог достать о Белоруссии, потом – о Закаспийских степях, а одно время увлекся Севером, зачитывался строгой и неторопливой книгой Максимова «Год на Севере» и описаниями северных монастырей.
– Был один хороший человек – Касьян с Красивой Мечи, – сказал Алексей Дмитриевич и улыбнулся, что бывало с ним очень редко. – А ты будешь теперь у нас Касьяном с Быстрой Сосны. Согласен?
– Да не очень, – ответил красноармеец. – Я, вернее, Касьян из Заонежья. Может, слыхали?
– Слыхали. Гранитная страна! – сказал Алексей Дмитриевич.
– Вот-вот! Граниту у нас много. И озер. Да не в этом наша сила.
– А в чем же? – спросил я.
– В плотницкой работе. У нас избы рубят без гвоздей, на одних шипах. И церквей рубленых – сколько хошь. Ученые приезжали, считали, считали, сбились – так и уехали, не сосчитавши. У меня дед – плотник, батя мой – плотник, я сам – плотницкий ученик, а бабка моя – первая помощница наших мужиков по плотницкому делу.
– Неужели старуха плотничает? – удивилась Тая.
– Да нет, не то. У нас избы все в кружевах, как в полушалках. Понимаете? В деревянных кружевах. И каждый тщится, чтобы была у его избы иная лепота, иной узор, чем у соседа. А чтобы узор по дереву составить, для этого особый дар нужен. Большой дар. Бабке он даден этот дар. Она такие узоры намечает, что не всякий и выпилишь. Даже большие мастера отступались, не осмеливались те узоры осилить.
– А как же она работает? – спросила Тая.
– Сначала тоскует. Сидит иной раз до полуночи на крылечке, на всходе в избу, все томится. Ночи у нас по лету все в свету, в белизне. В такие ночи дыхание у человека воздушное, как сквозь сон какой-то. Посидит вот так, потоскует, потом запоет про себя чего-нибудь старинное-престаринное, протяжное, но не церковное, а общее, стародавнее. Из новгородских времен. А спевши, возьмет уголек и рисует на чем ни попало узор. И у всех у них, у этих узоров, есть имена. Один называется «Свиток», другой – «Травница», третий – «Петушиный переклик».
Он помолчал.
– Ой, разболтался я, прощения прошу.
– Девон источает яд, – строго сказал Алексей Дмитриевич, – а граниты, гнейсы и все эти крупнозернистые магмовые породы выдыхают силу, зоркость, упорство. В этом вся соль.
– Народ у нас действительно зоркий, – согласился Касьян. – Поэтому наших больше берут во флот, в мореплавание. Один я обчелся, заслали меня в эти поля да овражины. И река тут мутная, глины много.
– Вы бы сыграли, Касьян, – попросила Тая. – На вашей дудочке.
– Извольте, если желаете.
Красноармеец вынул жалейку, долго ее осматривал, вертел в пальцах, потом поднес к губам и заиграл жалобно, тонко, будто какая-то залетная птица призывала кого-то, просила прислушаться к ее птичьей беде. Мы сидели, слушали.
Потом Касьян, гремя тяжелыми сапогами, проводил нас до железнодорожного переезда, попрощался, за что-то поблагодарил и ушел.