Нарядность этих подземных галерей, их чистота и блеск, свежий воздух, дувший из невидимых труб, – все это делало их действительно похожими на дворцовые переходы.

Они вели, естественно, в нарядные бальные залы. Ничего бы не было странного, если бы я услышал в их глубине приглушенные звуки оркестра, женский смех, треск закрываемых вееров и легкий стук туфелек Золушки, убегающей из этого пышного дворца.

Я взял с собой на поверхность несколько больших кристаллов карналлита и сильвинита, но у меня в гостиничной келье они растаяли, как сахар, и превратились в цветную мутную воду.

Мне не хотелось уезжать из Соликамска. Мне очень нравился этот суровый город. Я надеялся встретить еще хоть раз ленинградских девушек, но сторож при гостинице – суетливый и косноязычный бывший монах – сказал мне, что они уехали дальше на север, в Чердынь.

Я переночевал еще одну ночь в келье, где от девушек остался только слабый запах «Красной Москвы», а ночью меня разбудил новый постоялец. Он стаскивал сапоги лежа, зацепив их за железную спинку кровати, кряхтел и сотрясал всю комнату. Мне захотелось вышвырнуть его вон.

Утром я уехал в Березники. Необъяснимая грусть преследовала меня потом несколько дней. До сих пор воспоминание о Соликамске вызывает у меня легкую печаль.

В Березниках я ходил по вечерам в редакцию маленькой газеты, выпускавшейся на строительстве, и писал там «Кара-Бугаз».

Редакция помещалась в старом пустом бараке, в каморке за дощатой перегородкой. Я запирался на огромный железный крюк и чувствовал себя в безопасности.

Ранней весной я вернулся в Москву, написал заказанные мне «Рабочей газетой» очерки о Березниковском строительстве (они потом вышли отдельной маленькой книгой под названием «Великан на Каме») и тотчас уехал к Шацким в Ливны, чтобы окончить там «Кара-Бугаз».

В Ливнах все было по-старому и потому особенно мило. Сначала я поселился на окраине городка, снял комнату в большом деревянном доме. Весь дом от ходьбы шатался и скрипел и с минуты на минуту мог обвалиться. Кроме того, в нем происходили разные печальные события (о них я писал в «Золотой розе»). Поэтому Нина Дмитриевна перетащила меня к себе.

Снова нежная весна, как год назад, робко раскрывала почки, как маленькие и чуть липкие детские губы, а солнце просвечивало насквозь через цветы яблонь. На свету они казались розоватыми и хрустящими, как облатки. Но это время тоже описано мной в «Золотой розе», а все, что связано с «Кара-Бугазом», – в одноименной книге.

Если собрать воедино все дни, потраченные мной на написание «Кара-Бугаза», то в общем получится, что написал я его быстро, – за три месяца. Издало его детское издательство. Редактором был бывший балтийский моряк-эстонец Генрих Эйхлер. Его хорошо помнят все так называемые «детские писатели» старшего поколения. Он всем им сделал много добра. В начале войны он был сослан под Караганду и там вскоре умер. Сослали его потому, что кто-то донес, будто он не эстонец, а немец.

Первым откликнулся на «Кара-Бугаз» Сергей Третьяков. Он прислал мне в подарок свою книгу с надписью «Мирабилиту русской литературы». Мирабилитом называлась крепкая соль, оседавшая в Кара-Бугазском заливе.

Я испугался. Я вообще с некоторым почтительным страхом, как мальчик к взрослому, относился к решительному и всегда знающему, что делать, Третьякову. А тут еще начались какие-то читательские конференции по «Ка-ра-Бугазу», и я, бросив все, сбежал в Мещерские леса, в Солотчу. Я был свободен – после поездки в Березники я совсем ушел из РОСТА.

В Солотче я отсиживался, вместе с Фраерманом на самых глухих старицах Оки.

Мы с наслаждением жили там под тенью столетних ракит, спали на сене, пили совершенно волшебный и неслыханно вкусный напиток – чай, вскипяченный в котелке с попавшим в него пеплом и комарами, и были счастливы.