Иван Васильевич с кряхтением сел на постель, и, почесывая всклоченную жиденькую бородку, задумчиво уставился в небольшое окошко. Чувствовало, мысли эти ему уже давно не давали спать, заставляя вновь и вновь пережевывать одно и тоже.

– А эти, ироды, тащут еще. Все, княже, тащут. Одни крохоборы и лихоимцы. От серебра уже нос ворочат, – с надрывом в голосе продолжил он. – С меня скоро последнюю рубаху и порты сымут... Глядишь на такого, вроде людина благий, в деле разумеет об обчем благе печется. Воеводой же, али дьяком каким станет, так словно пес с цепи срыватся. Людишек гнобит, гроши с них имает, а все царской волей прикрыватся!

Замолчав, царь снова лег и едва не с головой накрылся толстым стеганным одеялом. «Неслабо тебя, Ваня, торкает. На коррупцию и самоуправство чиновников замахнулся. Видать, думал, что такую проблему с кондачка решить можно... Нет уж, друг любезный, тысячелетиями люди борются, а побороть никак не могут. Придумывали и придумывают множество всяких способов: от доносчиков и камер и до онлайн, мать их, услуг. У тебя же, к сожалению, таких инструментов немного. Уговаривать и взывать к совести сейчас бесполезно, до видеокамер еще далековато, а вот кнутом погрозить...». Помусолил-помусолил я все этого в мыслях, и так мне жалко Ваню стало, аж и самому стало обидно. «Ведь у него, правда, душа за дело болит. Верит в то, что говорит... А, эти черти, присосались к нему, как пиявки и сосут и сосут. Все мало и мало им». Много чего мне вспомнилось в этот момент. И шатающие от голода детишки в драном тряпье, бредущие вдоль царской дороги; и молча скулящая девица, протягивающая в мою сторону сверток с бледным как смерть младенцем; и хрипящее тело какого-то ремесленника на площади, по телу которого снова и снова били плетью. Память, словно специально, услужливо подбрасывала мне все новые и новые воспоминания, подогревая и без того тяжелое настроение.

– Так милостев ты слишком, Государь, к своим нерадивым слугам, – наконец, я не выдержал повисшего в воздухе молчания и своих разбушевавшихся мыслей. – Все норовишь простить их, вразумить. Жалеешь..., – тело под одеялом несколько раз дернулось, словно царь перевернулся на бок. – Только одно ты забываешь, самое главное правило, которого всегда придерживались еще многие римские цезари, – одеяло немного приспустилось вниз и наружу показалось часть царской головы. – Ты Государь, ты поставлен над народом и живешь государственными заботами. И в ответе за них за всех ты перед Богом.

Не знаю, что на меня нашло в эти минуты. Думаю, здесь много чего оказалось намешанным: и складывавшаяся долгое время неопределенная, а подчас и угрожающая, ситуация с моим будущим, и недавнее сотрясение мозга, и т. д. и т. п. Я ведь не хотел никого учить и ничего советовать! Просто, так получилось. Не у одного царя на душе накипело и захотелось выговориться и о сегодняшнем дне, и о будущем...

– И нет у тебя в этой работе ни родных, ни близких, ни друзей, ни знакомых, а есть только польза государева. Нельзя тебе ни жалеть, ни плакать, ни прощать, ни забывать, – я вновь словно наяву увидел обезображенных калек на паперти, скалящих беззубыми ртами на каждого проходящего. – Не прощать ты должен мздоимцев, не жалеть казнокрадцев, не забывать про прегрешения жестокосердных, так как зла в стране больше становиться и совсем малым людям становиться невмоготу терпеть.

Одеяло уже было окончательно откинуто и над ним появилось хмурое лицо царя.

– Об этом кричат и вопят простые люди. Там, в ремесленных слободках, деревушках, они надеяться на тебя, Государь. Терпят и ждут, что ты обуздаешь несправедливых властетелей, – лишь, когда возбужденный моим словами Иван Васильевич, слез с постели и начал быстро вышагивать по опочивальне, я понял, что немного переборщил со своими мыслями и откровениями.

Тут, когда замолчал и задумался, как бы осторожно «съехать с этой взрывоопасной темы», Иван Васильевич вдруг резко остановился в паре шагов от меня. От его перекошенного лица и красных глаз, я едва не отшатнулся назад.

– Сам ведаю, – буркнул он, дергая душивший его ворот рубахи. – Про все ведаю... И про притеснения черных людишек, и про лихоимство среди моих ближников. Ведаю, княже, ведая, только что делать? – он тряхнул перед моим лицом своими руками, словно показывая свое бессилие, что-либо изменить. – Я же всех их насквозь вижу! Насквозь! Трона они жаждут! Всем владеть желають. Видел, чай, как они на моем смертном одре лаялись? – скрежета зубами, спросил Иван Васильевич, намекая на недавнее поведение знати. – Я душу Богу собрался отдавать, а они власть делить стали. Вот тело еще хладным не стало... Боюсь я их, княже, как есть боюсь. Никому этого не говорил, а тебе, как исповеди скажу.

Он подошел ко мне и подтолкнул меня на стоявшую рядом лавку, куда я и плюхнулся. Сам он сел рядом.

– Извести они меня хотят. Потом же кровиночку мою примутся. Вона и государя уже приготовили, Старицкого. Он же, иудушка, и рад стараться... Я же когда пластом лежал, видел как они сынишку мово отталкивали, – в глазах его показались слезы, которые он и не думал скрывать. – Вспомнил я тогда, как бояре також надо мною измывались в младенчестве. Со стола объедки кидывали в меня, обноски свои донашивать давали, – голос его упал до шепота. – Я же сделать ничего не могу... В силу великую бояре вошли. И холопов боевых у них под многие сотни. И стрелецкие головы под их дудку пляшут и с их рук кормятся.

Царь еще долго рассказывал о своем детстве: об оскорблениях со стороны боярской дворни, обидных подзатыльниках, голодных днях и ночах. Жаловался, что нередко просыпается среди ночи от обуявшего его дикого страха перед нападением подосланных убийц.

Все это время я сидел, едва дыша. Слишком уж страшные, совершенно невероятные вещи, он рассказывал. «Вот тебе и деспот! Вот тебе и тиран, Иван Васильевич Грозный! Вот тебе и патологический убийцы и мучитель! Да, он же просто боится, и за себя и за семью... Неудивительно, что в таком гадюшнике и с таким настроем ему иногда не по детски крышу-то сносит».

– Так, Государь, не надо сразу за все-то браться. Так можно от натуги надорваться. Ты сначала с малого начни, – царь заинтересованно повернулся ко мне. – С волости какой или воеводства, а может и с торгового города начни. Сначала всю верхушку смени, что проворовались. Затем с земли к себе лучших людей приблизь, что будут сами за порядком приглядывать и обо всех злодействах тебе докладывать. И главное, без жалости, наказывай за преступления...

Я еще что-то пытался предложить из разряда «контроль снизу», «всеобщая прозрачность» и «местное самоуправление», но Ваня уже «понесло». Было видно, что он «загорелся» этой идей. К сожалению, я не сразу сообразил, на какие мысли натолкнут его мои идеи.

– Все верно, княже. Верно, глаголишь, что не совладать мне с этой гадиной единому, – глаза у него загорелись, словно два огонька. – Однакож, не один я буду. Соберу я со всей русской земли добрых воинов да охотников, что за Государя головы жизни своей не пожалеют. Избранная тысяча. Головами над ними поставлю выборных из них же. Не важно мне будет, знатный кто или безродный. Главное, чтобы верен мне был и честен, – Иван Васильевич вновь начал мерить опочивальню неровными шагами. – Оприч них будут все остальные, что с боярами снюхались. И не будут мои люди до серебра охочи, аки иноков одену их в монашечьи одеяния. К седлам же будут у них приторочены вот такохонькие метлы, чтобы мздоимцев и лиходеев с русской земли выметать.

Видит Бог, мне стало нехорошо. Натурально, до головокружения и до позывов к рвоте. Боюсь, в добавок, у меня еще и волосы дыбом встали. Вот-вот, только сейчас эти упомянутые им слова «оприч», «избранная тысяча», «метлы» вдруг сложились в единую картинку! «Мать моя женщина! Получается, я опричнину придумал! Ха-ха-ха! Из–за меня, получается … Хм. А что там было-то, вообще? Что-то я в этом не очень... Опричнина, казни бояр были. Вроде священника какого-то казнили. Новгород сожгли. Черт, не помню...».