— Я сделаю, что смогу, Дэвид. Скоро ты вернешься на слушание по новому процессу. На этот раз мы продержим тебя там подольше.
— До свидания, па.
— Мы напишем, сын. Дэвид...
Он не оглянулся.
Каждая ночь дома была для меня долгой, полной дум о Дэвиде, о том, в безопасности ли он. Полночь. Мысль, что все они, должно быть, спят, потому что впереди их ожидает тяжелый день. До тех пор, пока я не убеждал себя, что Дэвид спит, я не мог уснуть сам. Сидя на кровати, я думал. Думал о тех людях, которых послал в тюрьму — и как обвинитель и как адвокат защиты, — о том, как много раз я говорил: «Двадцать лет — хорошее согласие в таком деле, как ваше. Я бы на вашем месте принял предложение». И в то время я реально не представлял себе, что такое тюремный срок. Однажды, пятнадцать лет назад, когда я еще был молодым обвинителем, мне довелось совершить экскурсию в государственную тюрьму. Там нам показали блок под названием «Стены» — старейший из блоков системы, в котором помещались самые старые заключенные. Я почти не встретил там обитателей моложе средних лет. Это было в те дни, когда люди действительно отсиживали в тюрьмах те громадные сроки, которые им присуждали. Все заключенные казались нам совершенно мирными существами — мужчины курили в кулак сигареты, стоя в кружок во внутреннем дворе, который выглядел, как школьная площадка для игр. Надзиратель показал нам кафетерий и ряд пустых камер — бетонные стены с картинками, вырванными из журналов и прикрепленными над металлическими койками. Как защитник, я два или три раза побывал в приемной комнате тюрьмы, когда получал информацию для исковых заявлений, которые кто-нибудь желал подать. Но о жизни в ТИК изо дня в день и ночь за ночью я почти не имел представления и никогда особенно не задумывался над этим. Теперь я обнаружил, что не знаю деталей, на которых я мог бы основать свои размышления о Дэвиде. Только воображение да лицо Дэвида, когда он рассказывал мне свою историю.
Я сидел в кабинете и пил, и вглядывался в темноту ночи, и мысленно переносился туда, за две сотни миль, в Хантсвилл.
— Марк?
Он не мог уцелеть. Я знал, что это будет плохо, но не осознавал, что это будет невыносимо. Может быть, существовала какая-то фундаментальная разница между ним и закоренелыми преступниками, то различие, что позволяло им принимать правила системы и выживать в таких условиях, которые должны были убить всякого, подобного Дэвиду.
— Это твое решение, Марк. Я не смогла бы этого сделать.
Если я верну его сюда, он будет в большей безопасности, но тогда ему не зачтут отсиженное время и он не получит права на освобождение под честное слово. Может быть, мне стоит вернуть его на то время, пока не решится вопрос с апелляцией? Но в его деле нет ошибки, которую можно было бы обжаловать. Во всяком случае я не заметил ни одной. Судьи в апелляционном суде заседают группами по три человека, когда решают дела. Это означает, что мне нужно заручиться поддержкой двоих, чтобы получить большинство. Но обвинение...
— Ты слушаешь меня, Марк? Ты должен обратить на это внимание. Судья Маррокуин...
Я встал из-за стола, когда Линда прикоснулась ко мне. Я не мог сосредоточиться, находясь в кабинете. Линда все еще что-то говорила, но я не воспринимал ее слов. Все слилось в общий гул. Я вышел из своего офиса. Самый короткий путь наружу — по черной лестнице, поэтому, вероятно, именно так я и спустился. Во всяком случае людей я не видел. Не думаю, что видел.
Вердикты присяжных заседателей всегда производят на меня странное впечатление. В той же степени, в какой я презираю присяжных, я уверен и в том, что они, чтобы прийти к своему решению, рушат все наши тщательно разработанные правила, — и мне это становится понятным, как только их решение обретает конкретность в моем мозгу. Может быть, они правы, игнорируя наши законы. Их обычный здравый смысл прокладывает себе путь сквозь выдуманную нами чепуху. Они решают, виновен ли или невиновен человек, тем же способом, каким все мы решаем, покупать ли нам новые автопокрышки и в какой колледж отдать ребенка. Как только присяжные приходят к согласию, я начинаю смотреть на дело с их точки зрения. Их ведь там так много. Если все двенадцать человек пришли к согласию по поводу чего-то значит, и у тысячи, по всей видимости, будет то же мнение! Когда я проигрывал дело как обвинитель, я начинал думать, что может быть, тот мой свидетель-полицейский говорил неправду. Разве у меня самого не возникали сомнения, когда я в первый раз его слушал? Проигравшим защитником я размышлял: нет это алиби весьма сомнительно, ведь так? В конце концов, они члены его семьи, они вполне могли солгать ради него. Я был близок к тому, чтобы поверить, будто присяжные объективно видят в деле что-то такое, чего не заметил я как его участник.
Это было единственным утешением, которое я смог отыскать для себя в первые дни после процесса Дэвида. Может быть, он действительно был виновен. Если это так, то правосудие выполнило свое предназначение. С Дэвидом обошлись не хуже, чем с любым виновным подсудимым, и даже намного лучше, чем со многими. Как обвинитель я был бы не удовлетворен всего лишь двадцатью годами заключения для безжалостного насильника. В случае виновности, он должен был получить не меньше того, что заслужил. У обвинителей есть стандартный афоризм, касающийся насильников: «В тюрьме ему это понравится».
Сотни тысяч людей освобождались из тюремного заключения. С Дэвидом могло произойти то же самое. Эта мысль меня поддерживала. Но когда я увидел его там, я освободился от хрупких иллюзий насчет соответствия наказаний совершенным преступлениям. Что бы он ни сделал, он не заслужил такого. В течение одной недели Дэвид уже заплатил за все тысячную цену. Закон восторжествовал. Теперь я обязан был выручить Дэвида оттуда.
Но я не мог сделать этого. Я уже не контролировал его дело. По-видимому, я теперь ничем не отличался от любого другого отчаявшегося родителя. Я имел не больше возможностей, чем все они.
Я обнаружил, что случайно забрел на Риверуолк. Рядом со зданием суда вниз вели две или три витые лестницы. Очевидно, я спустился по одной из них. Стоял еще конец лета, и все там было запружено туристами. Зачем люди приезжают в Сан-Антонио в августе — вне моего понимания, однако они приезжают и даже целыми толпами. И все они в конечном итоге оказываются на Риверуолк. Когда я был еще мальчишкой, центр Сан-Антонио являл собою мрачное, грязное место. Теперь здесь было оживленно и шумно. К тому же на реке уже никого не убивали. Мне кажется, что в дни моей молодости редкая неделя обходилась без того, чтобы из воды не выудили мертвое тело. Хотя, возможно, трупов было и не так много. Каждому из нас свойственно преувеличивать события нашей молодости.
В последние несколько лет Риверуолк расширили и удлинили. Теперь прогулочный маршрут проходит по большей части центра, мимо больших отелей, рядом со старым центром города. Тротуары тут — от широких, выложенных камнем-плитняком, до вымощенных булыжником и залитых бетоном. По реке плавают туристические баржи, а вдоль нее расположились многочисленные кафе. Река сама по себе не представляет здесь чего-то особенного. Я бы удивился, узнав, что глубина ее в какой-нибудь части города превышает три фута. Однако вода придает всему окружающему особую праздничность. К тому же вид реки располагает к раздумьям.
Толпы к этому не располагают. Я обнаружил, что забрел в шумное море криков и голых локтей. Больше того — я затесался в какую-то фотографирующуюся группу. Среди ярких рубашек и шорт в своем темном костюме я выглядел здесь, как призрак смерти. Множество глаз за солнечными очками пристально разглядывали меня. «Извините», — бормотал я снова и снова, ощупью двигаясь в том направлении, откуда пришел. Я торопливо прокладывал себе путь сквозь гуляющие толпы, без конца сталкиваясь и извиняясь.
В прошедшие годы Риверуолк вывели за границы центральной части города по направлению к старому оружейному заводу, Мельнице пионеров и дальше, в Кинг-Уильям, район красивых старых домов, порой очень ветхих или уже превратившихся в руины. Эта часть маршрута была малолюдной. Здесь не было ни магазинов, ни баров. Только сама река да редкие старые дома по берегам. Тут было чересчур солнечно, поскольку тротуары не успели обрасти тенистыми деревьями. Но я переношу солнце намного лучше, чем толпу. Я направился именно в эту часть Риверуолка и уже вскоре оказался в одиночестве. За квартал впереди шел другой одинокий путник, опустив голову, сунув руки в карманы. Через минуту он свернул и поднялся по лестнице на уровень улицы. Я остался в полном одиночестве.