И еще я не рассказал, как мне на уроке хотелось пить. А учитель выйти не позволил.
— Скоро будет звонок, тогда напьешься!
Учитель прав. Но я ребенок, я теперь по-другому меряю время. У меня теперь другие часы, другой календарь. День мой — вечность, которая делится на короткие секунды и долгие столетия. Нет, не десять минут мне хотелось пить!
Я забыл рассказать, что товарищ разрешил мне на перемене поиграть на новой губной гармонике — только попробовать, хорошая ли. Потому что он ее расхваливал, говорил, что она самая лучшая, нержавеющая, прочная. Играл я, наверное, не больше минуты — один разок, — вытер о куртку, отдал. И все.
Вот в том-то и дело, что не все. Потому что если он эту гармонику потеряет, обменяет, продаст или поломает, а у меня через полгода будет своя, и он попросит, то я это буду помнить и тоже позволю ему поиграть. А если бы я ему не дал, он имел бы право сказать:
— Вот ты какой! А я тебе позволял!
Такие услуги не забываешь, если ты честный человек!
Я не упомянул и о том, что пальто у меня длинное, на рост. Оно мне мешало, когда я бегал на перегонки с трамваем. До тех пор пока я не вырасту, оно будет мешать мне всегда, всякий раз, как надену. Опять не мелочь, и продолжалось это трудно сказать сколько. Полгода, год, вечность?
Еще я не записал, что вдруг я заметил на окне живую муху. Я обрадовался, стащил потихоньку кусок сахару и бросил ей несколько крупинок. Я кормил саму весну. И пусть бы только Иренка или кто другой осмелился ее обидеть!
Я нашел пробку от бутылки. Пригодится. Она у меня тут, рядом с кроватью, в кармане брюк.
Я видел солдата на улице. Я сделал несколько шагов по-военному и отдал честь. Он мне дружески улыбнулся.
Я умывался холодной водой. Такое ощущение, словно выкупался; холодная вода — мимолетная радость.
Когда я был взрослым, у меня был старый поблекший коврик. Однажды я увидел на витрине магазина точно такой же новый: тот же узор, та же расцветка. И я побрел дальше как-то медленнее, ссутулившись.
Когда я был взрослым, в комнате после долгой зимы вымыли окна. Очень грязные окна. Когда я вернулся домой, я долго стоял у окна и глядел сквозь прозрачное стекло.
Когда я был взрослым, я однажды повстречался со своим дядюшкой, которого давно не видел и совсем позабыл. Идет седенький, на палку опирается. Он меня спрашивает, что слышно.
Я отвечаю:
— Старею, дядюшка.
А он:
— Как, уже? А что же мне тогда говорить? Ты еще молокосос.
Я обрадовался, что дядюшка жив и что назвал меня по имени.
И вдруг до моего лба дотронулась теплая рука. Я вздрогнул. Открываю глаза. Встречаюсь с беспокойным взглядом мамы.
— Ты спишь?
— Нет.
— Тебе не холодно, может, прикрыть? Мамина рука коснулась лица, груди. Я сажусь на кровати:
— Не бойся. Голова у меня совсем не болит.
— Но ведь ты говорил?
— Да так, показалось, наверное.
Я обнимаю ее за шею, заглядываю в глаза. И быстро прячу голову под одеяло. И слышу еще:
— Спи, сынок.
Я снова ребенок, и мама говорит мне «сынок». Снова мне говорят «ты», снова прозрачные стекла, снова к ковру вернулись прежние, утраченные краски.
У меня снова молодые руки, молодые ноги, молодые кости, молодая кровь, молодое дыхание, молодые слезы и радость — молодая, детская.
Я заснул. Словно после дальнего похода.
Ночью выпал снег.
Белым-бело.
Сколько лет я не видел снега. После долгих, долгих лет я снова радуюсь снегу, тому, что все вокруг бело.
И взрослые любят хорошую погоду, но они думают, рассуждают, а мы словно пьем ее! И взрослые любят ясное утро, а нас оно пьянит!
Когда я был взрослым, то, увидев снег, я уже думал о том, что будет слякоть, чувствовал на ногах мокрую обувь, «а хватит ли на зиму угля?» Ну, и радость — она тоже была, но словно присыпанная пеплом, загрязненная, серая. Теперь я чувствую одну только прозрачную, белую, ослепительную радость. Почему? Да просто — снег!
Я иду медленно, осторожно. Мне жалко топтать эту радость. Все кругом искрится, сверкает, сияет, переливается, играет, живет! И во мне тысяча искорок. Словно кто рассыпал по земле и в душе моей алмазный порошок. Посеял — и вырастут алмазные деревья. Родится сверкающая сказка.
На руку падает белая звездочка. Хорошая, маленькая, родная. Жалко, что она исчезает, словно ее вспугнули. Жалко! Пли дуну — и радуюсь, что ее нет, потому что уже села другая. Открываю рот и ловлю их губами. Чувствую хрустальный холодок снега, чистую холодную белизну.
А когда начнет таять, будут ледяные сосульки. Их можно сбить рукой. Можно подставить рот и ловить падающие капли. Широким взмахом руки сгребаешь сосульки из-под карниза, — они падают и разбиваются с холодным прозрачным звоном.
Настоящая зима и настоящая весна!
Это не снег, а волшебное царство радужных мыльных пузырей.
Ну, и снежки… Снежки, снежные шарики — озорство, неожиданность… Мячиков — сколько душе угодно! Не покупаешь, не берешь поиграть, не просишь. Они твои. Бросаешь — снежок мягко ударяет и рассыпается. Ничего, сейчас будет новый. В спину, в рукав, в шапку!.. Ты — в него, он — в тебя. Смех… И стучит сердце…
Падаешь, отряхиваешься… За шиворот! Бр-р-р, холодно… Хорошо!
Катишь ком. Он облипает снегом, растет. Выбираешь места получше, толкаешь. Ком все больше, больше. Уже не ладонью, а обеими руками, уже чувствуешь: тяжелеет. Поскользнулся — значит, медленней, осторожней. Чей больше? А теперь что, лепить снежную бабу или вскочить на него с разбегу?
Дворники сгребают снег с тротуаров. Скорее на мостовую, где нетронутый снег, — и бредешь по колено в белом пуху…
Боже, как нужны доски и гвозди! Самая необходимая, единственно важная вещь на свете, кроме нее, ничего не существует — это собственные салазки, обитые железом. Что бы такое разбить, разобрать, разыскать, выпросить — как бы добыть доски? И коньки — если нельзя два, то хотя бы один! Сиротой себя чувствует человек без конька и салазок!..
Вот они, наши белые заботы, белые желания.
Жаль мне вас, взрослые, — вы так бедны радостью снега, котором: вчера еще не было!
Ветер смел с карнизов, со ставен, с водосточных труб обломки звездочек и швырнул белой пудрой в улицу. Белый холодный туман. Вверх, вниз, в зажмуренные глаза, в занавеску белых ресниц.
Улица. Не лес, не поле, а белая улица. Удалой, молодой возглас радости. На крышах домов будут стоять маленькие человечки, сбрасывать лопатами снег на огороженные тротуары. А ты завидуешь, что высоко, что могут упасть, а не падают, что работа легкая, и приятная, и красивая — швырять снег с высоты, что прохожие сторонятся и смотрят вверх.
Будь я королем, я приказал бы в первый день зимы вместо тысячи школьных звонков дать с крепости двенадцать пушечных залпов, возвещающих, что занятий не будет.
В подвалах и на чердаках каждой школы есть ящики, сломанные парты, доски. Праздник первого санного пути.
Останавливаются трамваи, ездить на колесах запрещено. Наши санки, наши колокольчики вступают во владение городом: всеми улицами, площадьми, скверами, садами. Белый праздник школьников — День Первого Снега. Вот как я шел в школу.
А теперь школа. Школа, и больше ничего. Я знаю, что это не ее вина, но все равно обидно. Ну разве не обидно? Пять часов сидеть за партой: читать, решать задачи…
— Госпожа учительница, снег…
— Снег, госпожа учительница!..
Учительница останавливает, сперва мягко, потом все строже. Она раздражена, но отрицать не может, она знает, что мы правы. Ведь и в самом деле снег! — Госпожа учительница!..
— Тише!.. Потом пойдет: — Кто только рот откроет… — Кто только скажет одно слово… — Я вам в последний раз говорю… Начнутся угрозы.
Значит, опять мы виноваты? Значит, виноват не снег, а, как всегда, мы…
Мы спали ночью и даже не знали — можем принести записку от родителей, он выпал сам, с неба. А если об этом нельзя говорить, если надо притворяться, что мы ничего не видали, ничего не замечаем, если это Нехорошо, некрасиво, что мы знаем и даже радуемся, — ну, тогда ничего не поделаешь. Пусть так.