В углу пока стоит только один.

Вместе со всеми примолк и я. Несколько беспокойных взглядов в окно и последний, полный надежды взгляд — на учительницу: может быть…

И уже тишина. И уже только урок.

Нет двенадцати залпов белого веселья для детей. Кто-то отвечает у доски. Про что-то неинтересное.

Я открываю пенал и считаю, сколько у меня перьев. Раз, два, три… школьное, солнышко, лодочка, рондо, лягушка, два, и школьных… Раз, два, три, четыре, пять… Одно без кончика: кончик отломился: парное, писать не будет. Я вынимаю его, пробую: пишет, но жирно. Одиннадцать перьев, одиннадцать… А теперь что? Говорят про что-то скучное: не то про мальчика, не то про крестьянина… Я зеваю.

— На уроке зевать нельзя!

Сосед подтолкнул, чтобы я встал. Встаю. Догадываюсь, что я зевнул и что учительница это сказала мне.

— Сиди прямо, не облокачивайся!

Я сижу прямо, не облокачиваюсь. Украдкой зеваю.

— Смотри на доску.

Я смотрю на доску и вижу, что за окном снова порошит снег, но мне уже все равно. Сижу тихо-тихо.

— Повтори.

— Что?

— Иди в угол. Ты невнимателен. Я тащусь по направлению к углу.

— Скорее!

Болят ноги. Не болят, а подкашиваются. Удивительно, ведь сил хватило бы на бег, санки, коньки. А теперь — не злая воля, не упрямство, не лень, не озорное школьное «назло», а искреннее, честное, добросовестное, страдальческое: «Не могу». Словно кто-то взял да и скосил меня, как траву.

Строгое наказание — стоять в углу. Я уставал сегодня от сидения за партой. Облокотился, не мог сидеть прямо. Теперь я должен стоять.

Я утешаю себя:

«В углу лучше. Если начнут хулиганить, мне не отвечать со всеми».

А начать могут.

Потому что под тишиной одурения тлеет скрытая обида, которая ждет только сигнала.

Наконец-то звонок!

Теперь вы понимаете, почему школа, правда несколько смущаясь, требует, чтобы ученики выходили из класса парами, держась за руки.

Мы срываемся и всем скопом, тучей, вихрем — в двери!

Двери в школах должны быть широкими на случай пожара и таких вот снежных дней…

Мы толкаемся, спешим, чтобы не потерять ни единой, ни единой минутки. Мы должны спасаться, а перед нами длинный путь и столько препятствий. Узкие двери, тесный коридор, лестница, вестибюль. А все мы должны быть во дворе первыми. Значит, локтями, коленками, грудью, головой прокладываем дорогу. От холодного снега горят руки…

Что-то мелькнуло перед глазами… Началось!..

Первый кое-как слепленный снежок — бац! — в первого попавшегося ученика. Он не рассердится. Начинается такая расчудесная, распрекрасная игра! И никто нам не помешает. Не осмелится помешать, не рискнет. Это наши десять минут. И на страже их мы — лавина, ураган, стихия.

Бой — на расстоянии и врукопашную. Бой с одним и со всеми. Бой, в котором нет врагов и никому не хочешь причинить вреда, но из которого обязательно надо выйти победителем. Не идут в счет ни нанесенные, ни полученные раны, не замечаешь ударов сзади. Только бы выдержать атаку…

Кто-то уже грохнулся, кто-то уже что-то разглядывает: «рана» на штанах или на куртке, а на глазах слезы.

Мы не видим ран, не сочувствуем слезам. Прервать игру может только что-нибудь страшное — пожалуй, разбитое окнэ или настоящая кровь. Хотя, кто знает, остановит ли это бой; может статься, тоже всего лишь на ближайшем участке.

Ни плана, ни военачальника. Только случайные, мимолетные союзы…

Вот мы втроем жарим в одного. Приперли к стенке. Он защищается, но кольцо становится все теснее. Он уже выбрал весь снег из-под ног, уже бросает в панике не снежки, потому что не успевает их лепить, а мягкий, безвредный снег; уже не может нагнуться, потому что мы подошли вплотную.

— Сдаешься?

— Нет!

Он прав.

Потому что один из троих вдруг бросил со всего размаха снежок в союзника. Измена, переполох. Собственно, не измена, а сигнал рассеяться и пуститься бегом на более интересные участки боя.

Он прав, что не сдался, потому что в последний момент ему приходят на помощь. Мы получаем целый град снежков в незащищенные спины. А он уже ускользнул, воспользовавшись всеобщим замешательством, ослабевший, белый с головы до ног, но непобежденный.

Или один из тройки накормит его последним, плохо слепленным в спешке снежком — пригоршней сыпучего снега, а это запрещено…

Или вот так, вдруг разбежимся в разные стороны, не зная, против кого сражались и вместе с кем.

Все смешалось. Мелькают знакомые, полузнакомые и совершенно чужие лица…

Мы боремся не с человеком, а со временем. Надо использовать каждую долю секунды, выжать ее до последней капли наслаждения движением.

Вот мы оба лежим в снегу. Я наверху. И уже умышленно ослабляю хватку, чтобы дать и ему возможность реванша. На мгновение. Он понял. Мы вскакиваем и бежим вместе, держась за руки.

Одно только желание: исчерпать все возможные ситуации боя. Поглотить, впитать как можно больше впечатлений. Напрячь каждый мускул, каждый нерв. Вдохнуть воздух каждым уголком легких. Тысячекратно перебросить через сердце упругую волну крови.

Ничто не будет забыто. И в усталости следующего школьного часа мы снова, мгновение за мгновением, переживаем эти прекрасные десять минут, вобравшие столько потрясений.

Дети растут, неправда ли? Растет и крепнет их тело, растет и крепнет их дух. Я хотел бы неопровержимо, научно доказать, что больше всего растут дети в такие вот перемены.

Ага, звонок. Ничего. Еще лучше. Звонок придает игре темп. Так при звуках оркестра тверже становится шаг солдат. Если до звонка мы, может быть, чуточку щадили силы, то теперь-то уж нет. До конца, до дна, дотла — весь остаток сил, словно в «белой мазурке», бросить на последнюю минуту борьбы.

Решительная, опасная, бессознательная минута. Сейчас, когда уже нет расчета и преднамеренности, именно сейчас и разбивается чаще всего окно, исчезает бесследно слишком сильно брошенный мяч, кто-нибудь ломает ногу. Сейчас может внезапно возникнуть короткая ожесточенная драка. И дерешься не потому, что не любишь своего противника, не потому, что у тебя с ним давние счеты, а потому, что звонок уже призывает в класс. Он не нарочно толкнул тебя или ударил. До звонка ты простил бы, даже не обратил бы внимания; теперь же, после звонка, ты обиделся, не прощаешь. Сам потом удивляешься, и стыдишься, и жалеешь. И тебе сочувствуют товарищи, и им неприятно, что не предотвратили вовремя драки.

Жалко, расстроилась такая прекрасная игра!..

Прекрасная?..

Как же убога человеческая речь! Ну, как тут скажешь? Мы бегали. Было весело.

И все.

Будь я сторожем, я звонил бы в такие снежные перемены долго-долго. Потому что мы ведь не понимаем звонка и включаем его отголоски в игру, но это только до тех пор, пока он звонит. И, лишь когда он замолк, в первой после него тишине игра уже незаконна, тревожна, безрассудна. Уже расстраиваются ряды, более дисциплинированные выходят, появляется нерешительность в движениях, во взглядах, теряется убежденность, вера. Ты колеблешься: знаешь, что надо уступить, но ведь это поражение, дезертирство, измена!

Тишина, но с минуты на минуту в ней щелкнет бич второго звонка. И будет поздно.

Мы бежим в вестибюль. Там нас, наверное, предусмотрительно задержит тот, кто отвечает за чистоту коридоров.

— Ноги вытирайте!

Вот тут-то кто-нибудь и швырнет последний, твердый, хорошо слепленный, крепко сбитый снежок в ораву ребят у двери. Рука дрогнула, и снежок попадает не в нас, а в окно.

Когда я снова стану взрослым, я этот вопрос задам громогласно, со всей ясностью, поставлю на повестку дня.

Стекло как будто бы изобрели еще финикийцы. И за столько столетий нельзя было придумать ничего более прочного? О чем же думают химики и физики в своих лабораториях? Неужели и в самом деле нельзя придумать ничего другого?

Пусть стекла не бьются. Это они виноваты, а не мы.

Почему же мы все должны вдруг застыть, оцепенеть от страха, ждать несчастья? Почему я, ни в чем не повинный, должен скрываться, убегать оттуда, где совершено преступление? Отчего вдруг все случайно присутствовавшие стали преступниками?