Как бы то ни было, фасон, по которому Габриель кроила свои мемуары, был весьма специфичен. Демонстрация своей верности правде, которая, по словам ее друга Кокто, «чересчур уж нага, чего доброго, станет возбуждать мужчин», – и не входила в ее намерения. Легенда о Коко стала частью ее личности – не такая уж она дура, чтобы разрушать ее неподобающими признаниями! Итак, для начала следует скрыть неудобную правду о печальном начале своего существования. Условимся о том, что родители Шанель – зажиточные крестьяне, которые владели несколькими фермами и ездили исключительно в хороших экипажах. Ее отец… говорил по-английски… Оставил семью? Пусть так… Но ни слова о том, что сдал родных дочурок в сиротский приют! Монахини, которые воспитывали Габриель, превратились в ее воображении в суровых теток, никогда не поступавшихся принципами. Ни слова о том, что она начинала свою карьеру продавщицей готового платья и уж тем более – статисткой в муленском кафешантане, посещавшемся гарнизонными офицерами! Теперь ответим на вопрос: почему же все-таки ее называли Коко? Если кто ожидает от нее признания, что она исполняла песенку «Кто видел Коко в Трокадеро», не дождется! Она предпочитает ответить по-другому: это оттого, что папаша ласково называл ее «крошка Коко»! В том же духе выдержан и весь остальной рассказ: он обрывается на 1914 годе, когда Габриель утверждается как заправская кутюрье. «А мне тогда едва исполнилось девятнадцать», – уточняет она. Вот те раз! Мемуаристка одним махом скостила себе десять лет! Что, кстати, позволяет ей разом перескочить к периоду, о котором она гораздо охотнее желала бы поведать.
Но если вчитаться в ее рассказ повнимательнее, нетрудно заметить, что в нем есть и совершенно правдивые замечания: «Вранье не требовало от меня никаких усилий. Я не только сама по себе была вруньей, но к тому же мое воображение, питавшееся всякого рода низкопробными романами, способствовало украшению моего вранья, оживляя его патетическими эпизодами…»
А как не поверить в искренность ее исповеди: «Детство, лишенное любви, вызывало во мне безумную жажду быть любимой?» И сколь трогательно ее заявление, относящееся к эпохе обретенной славы: «Мне хотелось верить – любя то, что я создавала, любили и меня. Меня любили благодаря моим творениям!» Какое отчаяние прорывается в этом признании!
Если верно, что Габриель надеялась благодаря своему рассказу обрести сознание своего существования, то при всем том она не упускала из виду и свои материальные интересы. Она рассчитывала продать за хорошую цену свои мемуары какому-нибудь американскому издателю, а также права на их экранизацию. Не дождавшись окончания редактирования, она схватила рукописи – и в самолет. В феврале 1948 года она вылетела в Нью-Йорк на новейшей машине «Констеллейшн» авиакампании «Локхид», достигавшей цели за двенадцать часов и предоставлявшей пассажирам роскошные индивидуальные каюты. Конечно, она тут же понесла издателям первую часть рукописи в качестве образчика. Но вопреки надеждам – а Габриель была уверена, что материал у нее с руками оторвут! – она вернулась несолоно хлебавши. Так отчего же ее рассказ показался издателям неинтересным? Без сомнения, ее первой ошибкой было умолчание о фактах, которые ей хотелось бы забыть. В результате история не только сделалась пресной, но и лишилась элемента правдивости, который как раз и вызвал бы симпатию читателя. Поведав без прикрас о лишениях, понесенных в юные годы, она оттенила бы свои успехи и триумфы последующих лет. И тогда история ее необычайного восхождения восхитила бы американцев, которые обожают все, что воспевает энергию индивидуума.
Так или иначе, Габриель вернулась из Штатов мрачнее тучи. Всю ответственность за фиаско она свалила на Луизу, мысленно упрекая ее, что та, мол, не сумела изложить ее воспоминания в более привлекательной манере. Но при всем том Габриель, которой не откажешь в умении обрушить на правого и виноватого громы и молнии, не осмелилась даже сообщить своей помощнице о провале предприятия, на которое та возлагала такие надежды. Только молчание Коко сказало ей обо всем. Видя, как улетали тысячи долларов, разочарованная и травмированная Луиза написала Габриель ироничное письмо – мол, заканчивай свой труд сама! Ни у кого другого лучше не получится. Инцидент сильно охладил дружбу между двумя женщинами, однако же не убил ее совсем.
Париж, авеню Монтень. 12 февраля 1947 года. Десять тридцать утра. У дверей частного особняка под номером 30 под великолепным навесом из жемчужно-серого атласа, несмотря на морозец – все-таки шесть градусов! – теснятся элегантные посетители. Один протягивает портье белую карточку, на которой значится: «Кристиан Диор просит мадам имярек (или мосье имярек) оказать ему честь и пожаловать на презентацию его первой коллекции».
В ту пору месье Диор был почти никому не известен… за исключением разве что клиентов кутюрье Люсьена Лелона, для которого этот бывший торговец картинами трудился в качестве модельера. У него было всего лишь несколько лет опыта работы. Но самые шикарные заказчики дома Лелона обратили внимание на исключительный талант Диора. Узнав о нем, самый крупный текстильный промышленник той эпохи Марсель Буссак назначил ему встречу и, мгновенно попав под его обаяние, решил открыть Дом моделей его имени, выделил в качестве первоначального капитала 60 миллионов франков.[65]
На эту презентацию – а ей предшествовали упорные слухи о том, что она станет событием года – съехался весь блестящий Париж. Эта толпа людей состояла, по большей части, из завсегдатаев рю Камбон до 1939 года. Там были Кристиан Берар, Мария Лаура де Ноай, Этьен де Бомонт, который – о чем Габриель узнала с ужасом – создал для нового кутюрье эскизы бижутерии, и Мария Луиза Буске, хозяйка салона, собиравшегося по четвергам в ее великолепных апартаментах на площади Пале-Бурбон. Ну и, конечно, явился целый батальон журналистов, пишущих о моде, среди которых – соперничающие команды «Вог» и «Харперс»…
Два часа спустя было известно, что Кристиан Диор – бесспорно, один из величайших кутюрье эпохи. Собратья Кристиана Диора по профессии разом бросились его поздравлять, целовать… «Давно не видела ничего столь прекрасного!» – записала себе одна пожилая дама, которую приветствовали с большим почтением. Это была не кто иная, как Мадлен Вионне, стяжавшая прозвище «Колдунья» за те чудеса в области кройки и шитья, которыми она славилась до 1939 года. Но среди высказанных мнений выделим одно, которому следует придать особую важность. Оно принадлежит великой жрице американской моды Кармен Сноу, знаменитой директрисе «Харперс». Исполненная энтузиазма, она написала так: «Dear Christian, your dresses are wonderful, they have such a new look!» (Дорогой Кристиан, ваши платья чудесны, им присущ новый взгляд!) Это высказывание обошло весь мир.
Но что же в действительности представляет собою «новый взгляд», который так внезапно возник? Почему он явился как революция? А то, что он знаменует собою полный разрыв с модой 1940-х годов: закончилось время толстых каблуков и неестественных, набитых ватой плечиков. О практичных нарядах, вроде тех, что носили в период оккупации, речь больше не шла. На повестке дня – тема возврата к самой существенной функции высокой моды: делать женское тело еще прекраснее! У женщины, сотворенной Кристианом Диором, – узкая талия, высокая и пышная грудь, покатые плечи, а широкие юбки ниспадали почти до земли. Но с вечерними платьями эта мода требовала ношения нижних юбок, осиных талий, китового уса… В общем, всей арматуры, забытой с двадцатых годов.
Нетрудно представить себе реакцию Габриель перед лицом этого «нового взгляда», который являл полную противоположность тому, что проповедовала она, и мог называться «новым» только в качестве хорошо забытого старого. Вот какой формулировкой она охарактеризовала автора «нового взгляда»: «Диор? Он не одевает женщин, он обивает их обоями!» Но чем больше Диор становился притчей во языцех, тем более смягчаются суждения Шанель в ее мемуарах. Кстати, с той поры, как она показывала свою последнюю коллекцию, миновало уже девять лет. Это было еще до войны. Итак…
65
Соответствует 17 миллионам франков наших дней.