— Оля, ты взяла бы какой-нибудь другой цвет волос, это же так просто.

Она улыбнулась так грустно, что я еле удержался от слез.

— Леониду я нравилась какая есть, а больше не для кого прихорашиваться.

Вместе с Ольгой на похороны пришла Ирина, ее дочь. Я не видел Ирину лет пятнадцать, помнил ее взбалмошной, некрасивой девчонкой с внешностью и характером Леонида. Я раньше часто удивлялся, как мало позаимствовала Ирина у матери ее рассудительности, ее умения глубоко вникать в загадки, ее железной решительности под внешним покровом доброй вежливости. А в Пантеоне я увидел женщину — стройную, смуглую, порывистую, с быстрой речью, быстрыми движениями и такими огромными, черными, с почти синим белком глазами, что от них трудно было отвести взгляд. Ирина показалась мне похожей на Леонида еще больше, чем прежде, и сходством не только внешним. Сегодня, когда трудно что-либо исправить, я вижу, как грубо ошибся в Ирине. В длинной цепочке причин, породивших нынешние бедствия, и эта моя ошибка сыграла роль.

Дружески обняв Ирину, я сказал:

— Я очень любил твоего отца, девочка.

Она отстранилась и сверкнула глазами. Затрепанное выражение «сверкнуть глазами» в данном случае единственно точное. Она сверкнула глазами и ответила с вызовом, которого я не понял:

— Я тоже любила отца. И я уже не девочка!

Мне надо было вдуматься в значение ее слов, вчувствоваться в их тон, многое пошло бы тогда по-другому. Но приблизились Лусин и Труб, было не до взбалмошных женщин. Лусин пожал мне руку, старый ангел мощно сжал меня черными крыльями. Рецепты бессмертия, усердно внедряемые у нас галактами, так же мало помогают моим друзьям, как и мне. Лусин держится молодцом, в его суховатом теле слишком много жил и костей и слишком мало мяса, такие долго не дряхлеют. А Труб выглядит стариком. Никогда не думал, что может быть такая красивая старость, такое, я бы сказал, мощное одряхление. Я с нежностью выговариваю эти противоречащие одно другому слова «мощное» и «одряхление», я с болью вижу погибшего Труба, каким он появился на траурной церемонии, — огромный, чернокрылый, с густой. совершенно седой шевелюрой, с густыми, совершенно седыми бакенбардами…

— Горе! — с тоской выговорил Лусин. — Такое горе, Эли!

— Кругом были враги! — прорычал Труб. — Аллану и Леониду надо было сражаться! Ты бы воевал, Эли, я уверен! Жаль, меня не было! Я бы кое-что преподал им из опыта сражений на Третьей планете!

К нам подошли Орлан и Граций. Когда они оба появляются на планетах, где имеются люди, они ходят только вместе. В этом есть какая-то трогательная наивность — галакт и разрушитель демонстрируют, что жестокая вражда, когда-то разделившая их народы, нынче сменилась горячей дружбой. Я по-старому назвал Орлана разрушителем, хотя теперь им присвоено название «демиурги», означающее что-то вроде механика или строителя, — в общем, творца, а не разрушителя. Словечко «демиург», конечно, точно выражает роль бывших разрушителей в нашем Звездном Союзе, но не думаю, чтобы выставляемая напоказ дружба легко давалась Орлану и Грацию, особенно галакту. Астропсихологи утверждают, что как людям не привить любви к дурным запахам, так и галактов не приучить быть терпимыми к искусственным органам и тканям, а «демиурги» только сменили наименование, но не структуру тела, где полно искусственных органов и тканей.

— Привет тебе, Эли, мой старый друг и руководитель! — торжественно произнес галакт, по-человечески протягивая руку: мои маленькие пальцы исчезли в его гигантской ладони, как в ящике.

Я пробормотал подходящий для встречи ответ. По выспренности выражений галакты способны даже Ромеро дать десять очков форы. Орлан ограничился тем, что приветственно просиял синеватым лицом, высоко приподнял голову и с резким стуком вхлопнул ее в плечи.

В экспедиции Аллана и Леонида принимало участие сто четырнадцать человек, восемь демиургов, три галакта и два ангела. Катастрофа превратила в одно неразделимое месиво существа и механизмы. В траурный зал внесли урну с общим прахом, горсточкой мертвой материи, — бывший духовный и служебный союз членов экипажа превратился в вещественное единение составляющих их атомов. Я с горечью думал в ту минуту, что мы все на разных звездах братья по творящей нас материи, но только в смерти ощущаем наше внутреннее единство.

Урну внесли Ромеро и Олег: один как представитель Большого Совета, другой — от астронавтов. Меня тоже просили нести урну, но обряды, где надо показываться перед всеми, не для меня. И я заранее отказался что-либо говорить. Ромеро держал краткую речь, а затем зазвучала музыка. Я должен остановиться на музыке. В странном сочетании причин, определивших наши сегодняшние метания в диком звездовороте ядра, она тоже сыграла роль. Играли симфонию «Памяти друга» Збышека Поляновского. Сотни раз говорил, что люблю лишь индивидуальную музыку, лишь озвученную гармонию собственного настроения. Вероятно, мне просто трудно настраиваться на чужие чувства, в общих для всех мелодиях я ощущаю приказ испытывать то, а не иное, запрет быть самим собой.

Для «Памяти друга» Збышека я делаю единственное исключение. Она всегда по душе. Она моя, всегда моя, а в этот день звучала так горестно, так проникновенно, что сам я стал этой скорбной и мужественной музыкой, я звуками ее сливался с друзьями, с миром, я оставался собой и был всеми людьми, всем миром сразу. Вероятно, Збышек Поляновский сознательно пытался породить такое настроение. Могу сказать одно: если он имел подобную цель, она ему удалась.

Ромеро и Олег подошли ко мне, когда я еще был в смятении, порожденном симфонией. Ромеро сказал:

— Дорогой адмирал! Большой Совет постановил снарядить вторую экспедицию в ядро Галактики и назначил командующим эскадрой звездолетов капитана-звездопроходца Олега Шерстюка, нашего общего друга.

Олег добавил:

— Я согласился взять командование лишь при том условии, Эли, чтобы в экспедиции приняли участие вы!

Мне надо было ответить таким же категорическим отказом, каким я не раз отвечал на предложения командовать звездными походами или принимать в них участие. После освобождения Персея, после гибели Астра на Третьей планете Мери и я возвратились на зеленую прародительницу Землю, чтобы никогда уже не покидать ее. Так мы постановили для себя двадцать лет назад и ни разу не отступали от своего решения.

Но неожиданно для самого себя я сказал:

— Я согласен. Приходите ко мне вечером. Посовещаемся.

3

Мери пожелала идти домой пешком. День был хмурый, по небу бежали тучи. На Кольцевом бульваре ветер кружил листья. Я с наслаждением дышал холодным воздухом, больше всех погод люблю вот такую — сухую, резкую, энергичную, наполненную шумом ветра, сиянием пожелтевших деревьев: осень — лучшая для меня пора. Мери тихо сказала:

— Как она хороша, наша старушка Земля! Увидим ли мы ее еще или затеряемся в звездных просторах?

— Ты можешь остаться на Земле, — осторожно заметил я.

Она с иронией посмотрела на меня.

— Я-то могу. Но сумеешь ли ты без меня?

— Нет, Мери, без тебя не сумею, — честно признался я. — Быть без тебя — все равно что быть без себя. Или быть вне себя. Один — я только половинка целого. Ощущение не из лучших.

— Мог бы сегодня обойтись и без неостроумных шуток, Эли! — Она нахмурила брови.

Некоторое время мы шли молча. Я с опаской поглядывал на нее. Столько лет мы вместе, но я до сих пор побаиваюсь смены ее настроений. Сердитое выражение ее лица превратилось в отрешенно-мечтательное. Она спросила:

— Угадаешь, о чем я думаю?

— Нет, конечно.

— Я вспоминаю стихи одного древнего поэта.

— Никогда не замечал в тебе любви к поэзии.

— Ты во мне замечаешь только то, что тебе помогает или мешает, все остальное тебе не видно.

— Потусторонностей, или нездешностей, или каких-либо сверхъестественностей я в тебе не открывал, это правда. Так какие стихи ты вспомнила?

Она показала на мятущиеся кроны.