Отец выглядел таким серьезным, что мать засмеялась.

— Все бы тебе в рыцарей играть, да сказочками баловаться! Расскажи мне сегодня ночью еще про рыцаря и его красавицу, и водяную фею, — попросила она, присаживаясь на скамейку.

— Эту сыночка мой уже слышал. Расскажу, но другую, про Финиста — Ясного Сокола. Как доставали его красны девицы. Пусть знает, что бабы, которым ума не хватит мужика уберечь, потом три пары железных караваев съедят, лишь бы вернуть суженого назад. И не собирал всяких там…

— Я такую сказку не хочу! — возмутилась мать. — Что это за сказка такая?!

— Хорошая сказка!

— Да где уж хорошая? Сам к богатой улетел, а ей наказал железом питаться! Зачем такого доставать? Небось, у богатой не порхал птичкой! Жил, как человек. И каким местом надо быть пришибленным, чтобы ходить рядом с милой и милую не узнать? Значит, не милая она ему была. Сказка умалчивает о последующих событиях.

— Ну… а, может, он ее и не видел? Ему тоже не сладко жилось! Женушка-то за три вещицы его продала!

— А не попадись ей старуха, да не подари три вещицы, да не подучи ее, да не выпади булавка из волос, как бы вернула? Хоть десять пар железных караваев изглодай, хоть двадцать посохов, хоть сто двадцать обуток износи! Видите ли, сестрицы его поранили, а чего по ночам летаешь? Ты днем, к батюшке с матушкой, мол, приглянулась, жениться хочу… Чай, не баловал во дворце-то…

— Ну… Сама говоришь, такая и была! Девка не захочет, у мужика не вскочит. А не была бы, не стала бы открывать окошечко по ночам! Послала бы поклониться батюшке с матушкой. Пожалела ее! Было бы кого! — отец сел позади матери, обнимая ее за плечи, отчего Маньке стало спокойно и уютно, но хотелось побыстрее родиться на свет, чтобы мать и отец знали, что она девочка, и никакая она ни не довольная — в животе у матери все время что-то урчало, булькало, что-то стучало.

Отец сцепил руки, и Манька занервничала. Сила у него была тоже богатырская. Ей сразу захотелось заплакать. Нет, лучше строго прикрикнуть, как делала мать, когда отец тянул шелудивые руки с недобрыми намерениями, чтобы пощупать за набухшие груди — хуже, отец часто пытался пощупать ее изнутри, причиняя боль. Правильно сказала мама, что если по-хорошему, то надо по-хорошему, а если по-плохому, то и надо по-плохому! Маньке было всего шесть месяцев от зачатия, и не было у нее никаких костей — даже когда мать садилась и голова упиралась в стенку живота, резкие движения нередко были болезненными. И если он будет так на нее давить, то лучше бы вообще не зачинаться!

Манька каким-то образом видела, какой огромный мир расстилается перед их взглядами. Где-то там далеко-далеко. И лес. И река возле леса, которую видно было на изгибе, как большое зеркало. А еще речка, что текла к большой реке за огородом. И желтые лютики, и красненькие часики. И добротные домики, словно игрушечные, насколько хватало глаз. А хватало их далеко-далеко! Они жили на высоком месте, выше которого была только гора, которая начиналась недалеко от их дома, но все же до нее еще было идти и идти. Отец и мать часто залазили на гору с киркой, чтобы достать известняк и камни, пока отец не обнаружил, что река уже раздробила их давно, и лежат они на берегу под песком и мелкой галькой. А потом он привозил камень на лошади и странной корове, которая не давала молока, но была сильнее, выносливее лошади и паслась на лугу, там, где паслись лошадь и корова, которая должна была кормить Маньку молоком. И этот огромный мир ждал ее, а она его.

Она так обрадовалась, когда отец, наконец, отпустил мать, что совсем забыла о старухе, которая напугала мать, а вместе с ней напугалась и Манька. И сделала то, что не собиралась, ибо пряталась — пнула в ответ ногой. И почувствовала, как напряглись мышцы матери. В последнее время она уж и не знала, как подать о себе знать, чтобы потом не пожалеть об этом.

Значит, мать помнила. Она носила в себе страх, который доставлял Маньке неприятные ощущения чего-то недоброго. В животе, когда мать вспоминала о старухе, сразу становилось тесно, и от этого все время хотелось спать. А вспоминала она, как сейчас, когда Манька напоминала о себе. Мать не считала ее слова не заслуживающими внимания, приняла их близко к сердцу, и будто сжалась вся. Была, наверное, у старухи сила. А то с чего бы матери так переживать?!

В последнее время один к одному, перед тем вдруг прервалась связь с отцом…

С отцом ее связь была даже крепче, чем с матерью. Мать она только слышала, когда та говорила, и чувствовала, если ее чувства приходили к ней с гормонами в крови, ухудшая или улучшая состояние. Мать кормила ее. А отец тепло разговаривал, переживая за Манькин поясок, который соединял их с матерью, спрашивал, не надо ли ей чего-нибудь. И если она просила, то тут же просил сделать так, чтобы ей сидеть внутри было удобно. Как-то незаметно для нее самой она сообразила, что отец слышит ее, только не вполне осознает, что именно она с ним разговаривает. Но последние две недели их связь оборвалась, будто чужая голова пролезла внутрь и устроилась рядом, отвечая ей грубо. Голова доставляла массу неудобств, а отец не торопился обнаружить ее. Манька еще верила, что отец услышит, но сейчас начала сомневаться. Он не слышал не только ее, но и мать. Раньше бы он давно догадался, что мать чем-то обеспокоена. Лучше бы мать скорее рассказала отцу про старуху. Голова, которая пристроилась к ней вместо отца, грозила тем же и говорила об отце недоброе. И только отец мог разрушить проклятия. После разговора с ним на удивление становилось легко и комфортно. Он всегда говорил убедительно, а пристыженный страх обращался в пустое место. Мать всегда соглашаясь с ним — и не происходило ничего того, о чем она переживала. Человека, умнее отца, на свете не существовало.

Но мать молчала, и Манька злилась, что ей приходится начинать жить в таких труднопереносимых условиях, когда она не может достучаться до отца, а мать, вместо того, чтобы действовать заодно с ней, усугубляет положение, вынашивая беду в себе. Правильно отец ругал ее, что не бережет ее — именно так оно и было.

Манька нервничала: необъяснимая нить связала ее с этой старухой, которая не выходила из ума. Глупой ее не назовешь, несчастная, да, но ведь столько решимости, столько глубокой безотчетной угрозы, и не в ее сломленном дрожащем голосе, просто голова грозилась теми же словами, которые Манька и расслышала-то, когда старуха произнесла о надвигающейся беде вслух, а поначалу она ее лишь чувствовала…

— Медвежонок, — так отца называла только мать, когда они оставались одни. Остальные называли его Миха, или Медведь, — я не хочу, чтобы кто бы-то из грязной волчьей стаи к нам заглядывал! — робко попросила она, заглянув в его глаза.

Отец отстранился, лицо его стало мрачным. Мать виновато замолчала на какое-то время, и Манька уже злилась, что мать не может взять отца за руку и отвести к той бабушке, которая хотела ее потрогать, но отдернула руку и как-то обреченно сжалась, вроде как еще больше состарившись.

Голос матери стал немножко злым.

— Я смотрю не успокоиться никак волчиха. Перестал бы ты им по ложке давать. Не будем старый домик продавать, отдай, он еще добрый, может, отвяжутся. Ведь сами быка заморили, а теперь получается, что вроде как признали мы вину, раз помогаешь ей и бражным ее дружкам. Люди так говорят!

Отец стал угрюмым. В лице его тоже что-то переменилось. Манька смотрела на него глазами матери и понимала, или ей казалось, что понимает: не было рядом людей, но были они где-то в нем самом, и просили его о чем-то нехорошем. Глаза стали пустыми.

Мать, очевидно, тоже заметила перемену, голос ее задрожал.

— Кто мог перерезать ноги их быку? Не знаю я таких в деревне. На мясо бы пустили, а они вон как повернули! И мясо съедено, и бык продан. На наш старый дом можно стадо таких купить. Как есть отдай. И пусть не корят меня уже лачугой своей. Мы с тобой жили всего две недели, пока дом выбирали — ты ведь помнишь, сколько вынесла я мешков с грязью, чтобы было, куда положить мебель. А теперь получается раздела я их, разула, добро присвоила, избу в грязи утопила.