Манька сразу вспомнила уроки Дьявола, когда он учил ее находить язычников во языцах, давая волю языку, внимательно вслушиваясь в свой бред. Так она отлавливала своих и чужих. Люди селились в земле человека, нередко оставаясь вне видимости, когда земля приберегала их для собственных нужд, чтобы иметь голос, когда вдруг молитва сознания не была услышана собеседником. Поначалу было тяжело, язык все время норовил успеть за землей, повторяя вслух собственную мысль, но когда потренировалась, развязался — и чутко приник ко всякой молитве. Развязавшийся язык молотил и молотил, порой на иностранном языке, да так бойко, будто всю жизнь только на нем и говорил. Манька не переставала удивляться, сколько носит в себе Благодетелей. Не то, чтобы на разные голоса, голос был свой, но по тону, по всплеску эмоций она чувствовала, кто пришел изъяснить свою волю или пособачить ее, иногда узнавая того или иного человека. Чужой Бог избирательно вынимал обрывки упущенной памяти, чтобы приложить к себе самому. Видимо, чтобы заставить думать в нужном направлении. Узнанные люди никогда не возвращались, они становились как память. Неузнанные еще долго испытывали внутренность, пока человек не становился, как целое. В руках чужого Бога даже самые безобидные люди становились опасными.

Так однажды из уст вышла женщина, с которой, будучи еще маленькой, Маньке довелось лежать в одной палате. За василькового цвета глаза женщина ласково называла ее синичкой. После Манька часто смотрелась в зеркало, радуясь, что хоть кому-то смогла понравится, и жалела, что женщина умерла. Вряд ли она хоть как-то обидела бы ее. И сразу стало ясно: многие люди, которых она доставала, к Благодетельнице и к вампиру отношения не имели — но тот, кто использовал их (возможно, древний вампир), имел власть над всею ее памятью.

К своему удивлению, Манька вдруг обнаружила явное различие в речах язычников, которые обращались из нее, и из человека перед нею, невольно прислушиваясь к его бормотанию. На ее сторону вампиры в выражениях не стеснялись, наоборот, обращаясь друг к другу иной раз грубо, с окриками, взаимными обвинениями и предостережениями. Им хотелось жить, и жить красиво — и речи укладывались в давление и предостережения, в переживания о себе, о человеке, который вдруг проявлял странное желание слинять или обратиться не в ту сторону, куда направлял взгляд вампир. Не так часто они интересовались высокими материями, еще реже говорили что-то доброе — практически никогда.

Это что же, она выдавливала людей не из своей земли, а из земли вампира?!

Не удивительно, земля вампира хранила не только боль вампира, но и ее дрему. Та женщина глубоко запала в душу. А, может быть, часть сказанного прошла мимо сознания, все же привезли ее не смертельно, но больную.

Человек был, как огонь — лава обрисовала контуры его тела, напоминая головню, которая освещала лишь себя самою, напоминая статую, раскаленную докрасна. Порой муки головни казалась ужасными: лицо искажалось болью, в глазах застывала тоска — и тогда губы его шевелились и что-то бормотали под нос, взывая и призывая, то нежно и ласково, то страстно, то яростно, будто человек был не один. Порой он был мертв, сам он молчал, но кто-то другой продолжал жить вместо него, голоса продолжали говорить. На этот раз голоса менялись до неузнаваемости. Голова его то склонялась, оставляя почти без чувств, то вдруг приподнималась, исторгая с уст страстные призывы, и он протягивал кому-то руки, или молился, или тихо улыбался, словно получив дары, иногда радовался, словно ребенок, и манил, и выманивал, подавая надежды. Совсем как покойники, закрытые в потайной комнате избы. Но у тех лица оставались как у одного человека, а у этого и лицо было неодинаковым, будто в теле жил не один человек, а сразу несколько — и мужчины, и женщины, и внезапно все они, или по одному становились человеком.

В общем, жил какой-то своей придуманной жизнью.

Весь вид головни говорил о том, что человек давно отказался и от себя, и от реальности, в которую попал, сдавшись на милость победителей. Сознанием тут и не пахло. Человек не выманивал Ад наружу — он держал его в себе и был им. Ад выжигал его, или усыплял, чтобы твари, которые вошли в человека, могли чувствовать себя живыми, а он не сопротивлялся, наоборот…

Как драгоценность защищал он сердце…

Не известно, как оно ему досталось. Сердце было не его — человек-головня держал кусок плоти в руках. Кровавые слезы лились из глаз — и сердце жадно впитывало слезы, и билось, оставаясь живым, будто кровь придавала ему силы, а человек в огне смотрел на него с надеждой, с любовью и страхом. Впрочем, глаз у него тоже не было — выгоревшие дырки, но дырки были истинно глазами. Человек стал жилищем червей, и черви уже не скрывали себя. Незримо следили они за сердцем из пустых глазниц, точно протягивали нити, и становились с ним одним целым.

Вспомнив о себе, Манька содрогнулась, потоптавшись в нерешительности, рассматривая свою находку. Оказавшись рядом, к своему удивлению обнаружила, что человек не видит ни ее, ни Ад — только сердце. Протянула руку, дотронувшись до горящего человека, и тут же отдернула, почувствовав, как ворвалась в сознание чужая боль. Не столько физическая, сколько эмоциональная — безысходность и обреченность, на фоне навязанной слащавой радости.

Человек ушел давно, или пал замертво в земле, наполненной страхом, болью и одиночеством. Умирала земля, замученная и распятая, которая уже не ждала, что на нее прольются живительные капли дождя. Черви жили своей жизнью — полноправные хозяева, которые не жалели человека, обращаясь с ним, как со скотиной, которая была им в пищу. Земля была слепая и глухая — черви не отвечали ей, когда она обращалась к ним, неуловимо обрывая нить времени, вытаскивали на свет любые состояния, в которых земля себя не узнавала, снова и снова возвращая в то время, когда ее убивали …

Однажды издалека пришел голос, который звал ее, кричал о помощи, вдруг пришла боль и тоска, которая не отпускала ни днем, ни ночью, и земля поняла: само ее существование поставлено под угрозу. Она нашла, кто звал ее и ответила, а потом на землю пришел огонь, и свет померк, и снова стал день. Вампир-солнце, которому не было до земли дела, остановился в зените и не закатывался ни днем, ни ночью. Солнечные лучи выжигали любое явление нового. Где-то там еще носились воспоминания о благодатных днях, когда в земле жили люди, росли сочные травы и тучные стада резвились на бескрайних просторах. Совсем как Манькины надежды, когда она сидела в чреве матери и ждала прихода в огромный мир.

Страшнее была участь этой земли: она верила, что все еще могло вернуться, ибо знала другие времена. Парнишка жил за семью горами, за семью морями. А спалился, наотрез отказавшись ехать с родителями в далекие края, встретив ту самую, единственную…

«Просто как! Болезнь — это я!»

Манька с удовлетворением отметила, что методы воздействия были те же. Физическая боль в статуе присутствовала, но глубоко, будто воспоминания о зубной боли, вытесненные обещаниями и пристойными россказнями о себе. К боли она привыкла, боль скорее раздражала, чем убивала, но ощущения тоски и обреченности, которые физически обожествляли солнце, спалившего все и вся, отведала впервые. У нее еще получалось обнаружить подмену, не путала себя с Благодетелями. Когда понимала, что ее не хотят, молча собирала манатки и уходила, предоставив времени раздавить страдания, не билась головой в стену, не искала встреч, не устраивала разборки. Мучилась недолго — неделю, другую. А у земли, которую видела перед собой, сознание отсутствовало напрочь, любые слова из среды ее самой принимались за чистую монету.

Парень обожествлял болезнь настолько, что умер, но продолжал считать себя кем-то, кто продолжал интересную жизнь…

Может, потому что душа? Зубы у Царствующей Особы крепкими были с детства…

Над парнем основательно поработали — ни живой, ни мертвый. Ужас, как Благодетельница его не взлюбила. Голову ему пробивали дважды: один раз всадили иглу над переносицей, повредив бесполезную на первый взгляд железу, которая отвечает за телепатию и синхронную работу двух полушарий, а второй раз добирались до земли через дырку на лбу, чтобы хорошенько заморозить и погладить… Чтобы ни с кем не путала Мудрую Женщину… Любой, кто пытался его образумить, автоматически становился врагом. Парень слышать ничего не желал и не искал ответы, уверенный, что сделал дырку во лбу себе сам — молоточком… Не пытался справиться со своими чувствами, обрекшими его на одиночество и смерть. Любое сопротивление мысленным посылам вызывало у него приступы эпилепсии. Даже сейчас по телу вдруг пробегали судороги, и он начинал яростно копать глаза, которых уже не было, будто хотел их вырвать. Человек страдал, но физическую боль сознанием не пил — не хотел, не мог, увиливал, подавлял, отказываясь принимать, как данность. Он не искал свою землю — он не знал о ней. И всем своим сознанием устремился к единственному человеку, который был его благодатью.