— Надо было русалкой родиться! — ворчливо заключила она, выбираясь на берег.

Длинный стол стоял уставленный яствами и питьем. Манька на какое-то время забыла обо всем на свете. Руководил застольем Борзеевич. Он слегка захмелел, борода и волосы у него опять торчали в разные стороны, и хмельное медовое пиво текло по усам. Русалки недовольно посматривали на лесных, обступивших Борзеевича со всех сторон, с удовольствием слушающих его сказочные новеллы и истории о жизни людей. Когда Манька подошла к столу, за столом подвинулись, уступая ей место, но внимания никто не уделил, все слушали Борзеевича, затаив дыхание. Даже Дьявол, изредка скептически вставляющий словечко, внимал старому другу.

— И вот тогда царь снимает с себя ботинок, и стучит им по трибуне… По столу, значит. «Я вам покажу кузькину мать!» — грозно и гордо кричит он за море-океан. «Ты нас не достанешь! — отвечает ему тот, который за морем-океаном. — Накось, выкуси!» И сует царю под нос кукиш.

— Это ж какой длины надо иметь руки! — Дьявол выставил вперед руки, повертев их перед собой.

— Ну… руки не руки, а кукиш был! Истинный крест, был, — недовольный Борзеевич с досадой взглянул на Дьявола и на слушателей, радуясь, что Дьявол на этот раз не победил. — И понял царь, надругались над ним. А был у этого царя один друг, тоже царь. И жил он за морем-океаном по соседству с тем царством государством, откуда ему загнули матерную пятерню. И просит царь другана своего: а кабы были мы с тобой как два брата, я старшенький, ты младшенький, вот и припугнули бы соседа твоего. Друган, понятное дело, только за. Житья ему уж давно нет, все-то норовит сосед своего царя помазать на царство. На том и порешили. И наступило утро, и враз прозрел царь того царства-государства, когда вдруг понял, что нашла на него земноводная тать.

— Акулы?

— Киты?

— Левиафан?

— А-а-а, корабли, я знаю, видела, когда у маменьки гостила!

— И затряслись поджилки у царя того государства и у народа его. Три дня отсиживался он под землею! С тех пор так и повелось: мутит тамошний царек, мутит, пока ему ботинок не покажешь. А как показал, три дня живи. После, если татью не нашел, он найдет. Откуда только смелость берется!

— Дедушка Гремуар Борзеевич, вы нам сказку расскажите. Про люблю-нелюдя! — попросили все сразу, как-то хитро посматривая на Маньку.

— Отчего не рассказать, — Борзеевич пощипывал бороду, расчесывая ее пятерней. — Жил-был глиняный человек. И не было у него ни семьи, ни друзей… А ел он… глину замешивал и ел. И любил он иногда оборачиваться в самочку человеческого вида. Каждый раз в разную. До чего хороша была, иной готов был за море-океан за нею плыть. И так она тамошнему молодцу приглянулась, что не вспомнил он, что каждый раз, когда красна девица уводила молодца, больше его уже никто не видывал. Не до того ему было. Подошел он к красной девице, взял ее за рученьки белые…

Дальше последовал разговор с ахами и вздохами. Борзеевич изображал парня натурально. Парня было жалко, парень был хороший. Когда парня замуровали в глиняной пещере, русалки прослезились. Лесные порадовались — нечего шастать от жены красавицы по красным девицам. И расстроились, когда жена отправилась добывать красна молодца, обозвав ее полной дурой. Попадая к глиняному человеку всяк становился нелюдью, и когда добра жена нашла благоверного, ее съели. Потом, вдоволь натешившись, глиняный человек съел и красного молодца.

Манька так и не поняла мораль сего рассказа. Глиняным человеком мог оказаться кто угодно, никаких опознавательных знаков на нем не было. Ей снова стало не по себе. Она вдруг, ни с того ни с сего подумала, что рядом нет ни одного человека. Что это? Неужели она спит и видит сон? Такой долгий и необычный. С чего взяла, что у нее есть земля?

Рассказ закончился. За столом молчали. И все смотрели на нее, но уже не хитро, а с осуждением. Манька смутилась, переводя взгляд с одного на другого.

— Что? Что вы так смотрите? — расстроилась она, начиная подозревать неладное, разозлившись на Борзеевича, который пытливо сверлил ее взглядом вместе со всеми.

— А ты, Маня, на что глинозем на себя посадила? — сердито спросил лесной, который был у лесных за старшего.

— А раньше его не было? — уныло поинтересовалась она, будто у предателей.

— Раньше не так, умылась видно… — сообщил лесной, против правил отсаживаясь.

Возле Маньки как-то сразу стало пусто.

— Ой, а мы его еще в бане заметили! — с некоторой застенчивостью сообщила русалка, ткнув в нее пальцем.

Манька пулей выскочила из-за стола и бросилась бежать в сторону палатки-навеса, куда они поселились с Борзеевичем на время перевоплощения изб в Храмы. Так стыдно ей еще не бывало. Никто с ней не то, что поговорить и подружится, за столом сидеть не захотел. Одни враги у нее. А Борзеевич, тоже хорош! Манька заплакала, уткнувшись в подушку и сотрясаясь всем телом. Среди людей места не было, а тут чем лучше-то?

Кто-то сел рядом.

— Праздник перестал быть праздником, — услышала она голос Дьявола. — Пусть так. Но хоронить себя рановато. Это же духи, духи природы, от них ничто не утаится. Им волшебство ведомо, и тайные силы, и все законы. Они не пили твою кровь, они прямо сказали. Что увидели.

— Манька! — под навес влетел Борзеевич, вес взмыленный и запыхавшийся. — Голлем это! Голлем на тебе! Глиняный ужас!

— Да хоть… Да хоть кто! Черти уже были, Дьявол тоже, рядом сидит… Ты вон… Просто им я тоже не нравлюсь!

— Не в этом дело. Голлем хоть кому порчу наведет. Ты от него избавляйся, пока он тебя не съел.

Но Манька уже разобралась: не Голлем их напугал — она их напугала.

— Я слышал про такое, — тихо сказал Борзеевич, сделав страшно таинственное лицо. — Раньше их делали, давно. Чтобы селения защищать. А потом… Потом они выходили из-под контроля. И никого в живых не оставляли. А внутри у глиняного человека свиток…

— Не пугай Маньку, — рассердился Дьявол. — Никакие селения он не защищает. А заговор на свою родню может его родить. Для защиты. Но когда человек, его сотворивший, из жизни уходит, или разлюбили его, он выворачивается на эту сторону и бьет любого, кто к человеку подходит. И самого человека. Мать могла защиту тебе поставить. Или тетка твоя, пока в памяти была. Или с той стороны Голлем пожаловал. Голлем из глины, он над землей сознанием летит. И заболевает человек раздвоением личности. Но ты же не заболела! Значит, пора взять горшок в свои руки и разбить его.

— Не знаю, — с сомнением Манька прислушалась к себе. — Одна сторона у меня плюется, вторая мягкая какая-то…

— Это не Голлем, это две земли по-разному устроенные. Всегда так человек видел свою землю, когда вставал посередине: с одной стороны море, с другой огонь. И ты их видишь. Обе. Голлем — это то, что от твоей земли грозит твоему соседу, не пропуская к тебе не одну мысль.

— Это есть. Я раньше не знала, что мысли могут по земле сами собой гулять, а теперь постоянно слышу. Наверное, это не всегда радио?

— Это не мысли. Но и не Голлем. Это голоса людей, которые пришли в землю, когда она была открыта. Мысль — это то, что ты получаешь от меня в виде дождя, и решения, которые отходят от тебя самой, даже если родились они под давлением голосов из прошлого. Но они тоже не голосят, а открывают одно и закрывают другое. Иногда память поднимается к тебе, тогда это воспоминания. Но если голоса пришли, значит, Голлем ищет уже не их, а тебя самою. Разобраться надо. Мало ли чего Борзеевич порасскажет…

— Мать? Что она умела-то? Тетка… — Манька задумалась. Слезы у Маньки лились и лились по щекам, как из дырявого ведра. Но ей было все равно, она их даже не утирала. — Тетка могла бы. Злая она была. На всех.

— Ну не скажи! Это кажется, что человек малосильный, а на самом деле он мог бы вперед смотреть, если бы знал как. Тем более, если ведает, что с человеком произошло. Пока ты мать и тетку любила, они на ту сторону смотрели, защищали тебя, от смерти берегли, уши тебе закрывали, чтобы радио не слушала. Разобралась, могли развернуться.