Переписчик медленно опустил руки, но на него не смотрел, уставясь в пол у ног.

– Ты тоже играешь – ты пытаешься выстоять, доказав мне, что я ошибаюсь, что поступаю неверно. Я ведь не жестокий человек по сути, мне все это самому отвратительно до глубины души, и ты это понял. Может, у меня пока еще не хватает опыта как подобает держать себя в руках, притвориться, что твои страдания мне безразличны, а может быть, просто ты умнее и внимательнее, чем я надеялся – не знаю. Но ты видишь, что с каждой минутой твоего молчания я все более начинаю сомневаться в своей правоте, и это придает тебе сил держаться. Точнее, Отто, так было . До этой ночи.

Рицлер отер лицо, вновь не ответив ни слова, и судорожно вдохнул, закрыв глаза.

– Я мог колебаться, когда не имел ничего, кроме своих догадок. Когда были лишь подозрения. А ты мог уповать на то, что я поддамся сомнениям, что ты сумеешь убедить меня, и мне придется признать твою невиновность. Но теперь… Послушай, я не желаю продолжать эту игру. Мне не хочется повторять вчерашнее. На моей совести человеческих страданий и без того немало, и мне нелегко идти на подобные крайности. По всем правилам, которым я следовал раньше, по заученным мною рекомендациям, я должен был сейчас сказать что?то вроде того, что и ты сам не хочешь этого… Я все?таки скажу это; но теперь – никакой игры, никаких ухищрений, Отто, просто вслушайся в то, что я говорю – на этот раз от души. Ты ведь не выдержишь. Ты просто не сможешь выдержать больше .

– Дайте воды, – внезапно заговорил переписчик – чуть слышно и надтреснуто. – Пожалуйста.

Курт просидел неподвижно еще три мгновения, глядя на его склоненную голову, не отвечая; наконец, поднявшись, так же молча прошел к столу охраны, взяв оттуда низенький медный кувшинчик, и, возвратившись, сел как прежде, рядом.

– Держи.

На протянутый ему полупустой сосуд Рицлер взглянул настороженно, ожидая подвоха, руки с опухшими суставами, упирающиеся в пол, подрагивали, не решаясь протянуться к кувшину; Курт поставил его на пол.

– Пей. Это вода, без уловок.

Тот схватился за узкое горлышко конвульсивно, неуклюже, едва не выронив – пальцы гнулись с трудом; он поддержал под донце, терпеливо дождавшись, пока переписчик выпьет все, стуча о металлический ободок зубами и проливая на себя. Когда Курт забрал кувшин, Рицлер снова отвалился к стене, задыхаясь и облизывая потрескавшиеся изгрызенные губы; по щекам, оставляя в слипшейся пыли неровные дорожки, текли слезы.

– Это… – выговорил он с усилием, – это тоже такой трюк?

– Смена поведения, – договорил медлительно Курт, вертя кувшин в руках, – задушевный разговор после угроз, милосердие после пытки… Нет, Отто. Просто теперь это не имеет значения; когда я уйду, охрана больше не станет будить тебя, можешь выспаться. Если желаешь, я велю принести еще воды. Уверен – ты голоден; это тоже исправимо. Все дело вон в той вещи, Отто. Пока ее не было, я намеревался действовать не слишком жестко.

– Не жестко?.. – повторил переписчик с истеричным смехом; Курт пожал плечами:

– Заметь, невзирая на болезненность, все, что я с тобой сделал вчера, не фатально – опухоли в суставах спадут дня через три?четыре, следы от игл – от них завтра же ничего не останется, хотя болеть, конечно, еще пару дней будет; плеть – и вовсе ерунда, рубцы затянутся быстро, это я знаю по себе. Пока я в самом деле сомневался, я предполагал иметь в виду тот факт, что ты невиновен, что тебя, быть может, придется освободить, а потому старался, все?таки, не оставить тебя непоправимо увечным; отсюда и эти долгие, но всегда действующие методы – лишение сна, воды, пищи… Достаточно, чтобы заставить говорить, но недостаточно, чтобы искалечить тебе остаток жизни, если я неправ. Но теперь… – Курт аккуратно установил кувшин на пол, вновь обхватив колени руками, и вздохнул. – Теперь все переменилось. Потому я и сказал так уверенно – ты не выдержишь. Теперь я это знаю, потому что у меня развязаны руки, как это принято говорить. Завтра я получу от вышестоящих письменное дозволение на полноценный, теперь уже воистину жестокий допрос, который будет длиться до твоего признания. Мне по?прежнему будет противно все это делать, и я не скажу, что спокойно засну после этого, но ты – мой единственный путь к истине. Я тебя выжму, Отто, и это не просто слова. Я своего добьюсь. Потому что теперь у меня есть подтверждение того, что ты мне лжешь. Оно все оправдает, и пусть я потом месяц проведу в местной часовне, пусть потом буду каяться и терзаться, но я пойду до конца. Сейчас я просто хочу, чтобы ты это понял. Это, наверное, можно назвать запугиванием, я впрямь хочу, чтобы ты испугался, испугался того, что тебе предстоит – для того, чтобы избавить себя от этого. Пойми, прошу, признай, что ты рано или поздно сломаешься, что тебе не удастся выиграть – теперь никакой игры не будет. Я просто буду давить, пока не переломлю тебя. Без всякой психологии, без уловок и ухищрений, грубой силой.

Рицлер перестал всхлипывать, и сидел теперь, не шевелясь и глядя в никуда, не произнося ни звука, потупив голову и уронив руки на колени.

– Господи, Отто, – тихо произнес Курт с чувством, – неужели оно того сто ит? Неужели то, что ты скрываешь, так страшно? Неужели наказание за это – страшнее всего, что тебе придется вынести?

– А если?.. – через силу разомкнув губы, прошептал тот, не поворачивая к нему головы; он кивнул.

– Хорошо. Если уж мы начали говорить прямо и называть вещи своими именами; хорошо, Отто, давай поговорим и об этом. Что, самое страшное, можно вообразить себе? Чем все может для тебя закончиться? Смертью в огне? Да, это – страшно. Я знаю. Но, во?первых, для этого ты должен совершить нечто и впрямь ужасное. А кроме того… Пожалуйста, я прошу тебя – подключи логику. Послушай, наконец, что я тебе говорю: я все равно все узнаю. Пойми же, наконец: что бы тебе ни пришлось вытерпеть, это рано или поздно закончится тем, чем и должно. Ты лишь себе сделаешь хуже, продлевая и умножая свои мучения, при этом, повторяю снова, не имея шанса избежать предуготованного тебе.

Переписчик вновь смолкнул, не отвечая; Курт вздохнул, понизив голос совершенно:

– Ты боишься… понимаю. Пусть уж будет высказано все – открыто, без намеков. Если то, что ты сделал, вправду подпадет под смертный приговор, я наизнанку вывернусь, но добьюсь того, чтобы живым ты на костре не оказался. Звучит, как издевательство, это я тоже понимаю, но – так кажется сегодня, Отто, а завтра, поверь, ты поймешь, что это многого стоит. Завтра ты осознаешь, что согласен и живым тоже, лишь бы все кончилось.

– Я не хочу умирать, – одними губами произнес Рицлер, и он ответил так же едва слышно:

– Это естественно. Но завтра – захочешь.

Переписчик всхлипнул снова, опять спрятав в ладонях лицо, скорчившись и уткнувшись в колени.

– Мы сейчас говорили о крайностях, – медленно и по?прежнему негромко продолжил Курт спустя полминуты. – А теперь о другом. Почему ты решил, что все будет именно так? Что тебе грозит именно это? Ведь в наши дни, Отто, не так много преступлений, за которые можно приговорить к такой каре. Откуда тебе знать, быть может, все ограничится такой мелочью, что ты проклянешь свое молчание и захочешь возвратить эту минуту, когда имел возможность завершить все просто, разом. Быть может, все, что тебе угрожает, это утрата места библиотекаря – и более ничего. Вылетишь из университета, быть может. И все. Если так?

– Еще сутки назад это одно казалось самым страшным… – обреченно пробормотал Рицлер, снова опустив руки и на миг бросив взгляд на собеседника. – Казалось – это конец жизни…

– Да, я знаю, – просто отозвался он с мимолетной улыбкой. – А я в семилетнем возрасте верил, что самое страшное событие в моей судьбе – двухдневное пребывание под замком, без гулянья и сладкого. В тринадцать самым ужасным были розги за прогул… Все познается в сравнении – это утверждение избито и потрепано, но остается верным.

– Да… все так быстро меняется, – шепнул Рицлер, вновь посмотрев ему в лицо, уже дольше и почти с мольбой. – Я запутался. Я… Я не знаю, что думать.