Между тем передняя часть судна еще держалась. Но оставшиеся в живых не знали, не могли себе сказать, долго ли еще они продержатся. К довершению ух ужаса, стало быстро смеркаться, и вскоре совершенно стемнело. А море продолжало реветь и бушевать, грозя ежеминутно разнести в щепки эти остатки судна и поглотить этих несчастных. Никто не проронил ни слова. Ни стона, ни вопля, ни вздоха, — точно все эти сто человек окаменели. В безумном отчаянии, ухватившись за что попало, цеплялись они, держась из последних сил судорожно сжатыми руками, пока силы не изменяли, и то тот, то другой безмолвно, как тюк, скатывались в море. Темная бурная ночь длилась целую вечность. Наконец забрезжил рассвет: ветер гнал тучи, точно непроницаемая завеса, которая теперь почти касалась моря на краю горизонта.
Море бушевало по-прежнему, ветер не стихал, по всему было видно, что буря не уляжется, и злополучные люди, прикованные к обломку судна, готового расщепится под ними, молча глядели друг на друга в немом отчаянии.
Однако, как ни велико, как ни глубоко отчаяние человека, все же где-нибудь в глубине души таится слабый луч надежды. И хотя поутру ни один из этих людей, оставшихся еще в живых, не дал бы гроша за свою жизнь, все же после полудня, когда погода стала заметно улучшаться, давящее безмолвие было прервано, и несчастные стали обсуждать возможные шансы на спасение.
Беспрерывная гряда рифов тянулась от судна до самого берега: и многие из них торчали над водой. Несомненно, всякая попытка добраться до берега теперь, пока море еще не успокоилось, означала быть разбитым об эти скалы, но когда волнение утихнет, можно будет доплыть до земли, отдыхая по пути на этих самых рифах, столь гибельных и грозных при настоящих условиях.
Теперь оставалось в живых уже только 70 человек. Многие были совершенно истощены и находились в каком-то состоянии оцепенения. В числе уцелевших был и Вильям Сеймур. Он успел привязать себя веревками к передней мачте и теперь стоял, поддерживаемый с одной стороны боцманом, а с другой Прайсом, младшим лейтенантом, подле которого находился ефрейтор Робинзон, отменный моряк и один из лучших людей экипажа.
Сеймур несколько раз оборачивался в сторону Прайса с намерением заговорить с ним, но тот сидел, подобрав колени и опустив на них голову. Вильям думал, что тот молится, не хотел ему мешать, но затем тихонько окликнул его. Тот не отзывался, тогда он протянул руку и потряс Прайса за плечо, полагая, что, быть может, бедняга лишился чувств.
Теперь только Прайс медленно поднял голову и взглянул на Сеймура безумными, бессмысленными глазами, свидетельствовавшими о том, что бедняга лишился рассудка.
Но преобладающая страсть его, страсть к декламации, у него осталась и, как это ни странно, вдруг проявилась память, которая до того была у него очень слаба. Обведя вокруг себя дикими блуждающими глазами, бедняга принялся декламировать своего любимого автора Шекспира.
Фанатик боцман, не заметив его помешательства, стал доказывать ему, что в такой момент его декламация неуместна, но Прайс то смолкал и погружался в угрюмое молчание, то снова принимался декламировать с патетическими жестами.
Уговаривая его, боцман Хардсет стал приводить слова Священного Писания, и тут в разговор вмешался Робинзон.
— Да неужели же все мы попадем в ад, мистер Хардсет? — протестовал ефрейтор против угроз боцмана. — Я хоть и не без греха, но такой ли уж скверный человек, чтобы Бог и помиловать меня не мог!
— Надо прежде всего иметь веру! — продолжал наставительно Хардсет.
— Я и верю в Божье милосердие!
— Этой веры недостаточно, этим нельзя спастись. Вот если бы апостол Петр не устрашился, а имел веру, он бы не стал тонуть!
— Ну, а разве у вас больше веры, чем у апостола Петра?
— Да, благодарение Богу, я имею твердую веру!
— Ну, так попробуйте дойти отсюда до берега, если в вас вера так сильна!
Разгоряченный спором, возбужденный и без того, до крайности фанатичный Хардсет, ни слова не говоря, освободился от веревок и собирался исполнить, что ему сказали, но Сеймур и Робинзон вовремя успели удержать его от этой безумной попытки.
— Полноте, мистер Хардсет, мы нимало не сомневаемся в вашей вере! — сказал Сеймур. — Время чудес прошло! Это было бы самоубийством. — Тот, кто вызвал эту угрозу и бурю, когда настанет час, сумеет спасти нас, если это Ему будет угодно! — добавил он.
Прайс, который все время прислушивался к разговору, никем незамеченный, одновременно с Хардсетом освободился от веревок и прежде, чем кто-либо успел удержать его, прыгнул за борт, декламируя какую-то цитату из Шекспира.
— Да он помешался! — воскликнул боцман, охваченный ужасом, хотя сам только что хотел сделать то же самое, и не столько уговоры Сеймура и Робинзона, сколько этот безумный поступок несчастного помешанного, удержал его от его намерения.
Не сказав ни слова, он сел на свое прежнее место и, сложив молитвенно руки, возвел глаза к небу. Ефрейтор тоже молчал под впечатлением только что разыгравшейся на его глазах драмы: Сеймур тоже глубоко задумался.
ГЛАВА XLIII
Около полуночи луна, наконец, выглянула из-за туч, которые теперь быстро уходили на запад. Ветер, после нескольких сильных и злобных порывов, вдруг совершенно затих, и седой прибой, венчавший скалы и рифы, уже не метался и не ревел, как бешеный, а, точно играя, шептал и журчал мелкими струйками у подножия скал. Скоро на смену тихой ночи народился ясный ликующий день, и при ласковом свете солнца те самые рифы и скалы, что вселяли ужас в сердца несчастных и грозили им смертью, теперь казались желанными спасителями. Наиболее отважные и опытные пловцы, не задумываясь, кинулись в воду и поплыли к ближайшим рифам. Благополучно достигнув половины пути, они стали махать и звать своих товарищей, приглашая их последовать их примеру. Теперь, когда надежда на спасение вернулась в их сердца, все эти люди снова стали разумны и отзывчивы на чужую беду. Они, прежде безучастно смотревшие, как гибли вокруг и подле них товарищи, изнемогшие и истощенные, не будучи в силах удержаться, скатывались в бушующие волны, теперь готовы были оказать всякую поддержку и помощь своим раненым и слабым собратьям. Порядок и дисциплина сами собой водворились, — все они беспрекословно исполняли распоряжения офицеров, оставшихся в живых. За исключением боцмана Вильям Сеймур был теперь единственный офицер, оставшийся в живых.
По его приказанию соорудили на живую руку плот, снесли на него всех раненых, больных и слабых и общими усилиями перевезли из на берег, где добравшиеся сюда первыми уже успели произвести рекогносцировку. За выступом скалы, оказалось, стояла какая-то хижина, которая, судя по всему, была давно покинута, а позади нее шла тропинка в гору, и тут же рядом бежал ручей.
Раненых и больных Сеймур приказал осторожно перенести в хижину, которую предварительно отправился осмотреть сам.
Едва только он дотронулся до двери, как чей-то слабый голос окликнул его: «Qui va la?9»
— Эй, да тут есть ирландцы! — заметил шедший за Сеймуром матрос.
— Нет, вернее, французы! — отвечал молодой человек, входя в хижину, где увидел перед собою человек 7 или 8 несчастных, уцелевших после гибели французского линейного судна, французских моряков, израненных, изнеможенных, едва живых,
— Bonjour, camarade! — произнес один из них, с трудом приподымаясь на локтях. — As tu de l’cau-de-vie?10.
— Боюсь, что нет, — ответил Сеймур, — мы так же, как и вы, потерпели крушение, и лишь очень немногие из нас спаслись!
— Как! Неужели вы с того проклятого английского фрегата?
— Да, наше судно погибло!
— Vive la France! — воскликнул один из французов, — Puisqu' elle n'a pas echappee — je n'ai plus rien a regretter!11