Корделия все это время ждала меня. Я понимаю это, когда вижу ее на остановке школьного автобуса. Весной она чередовала доброту и жестокость, перемежая их периодами равнодушия; но сейчас она стала жестче, беспощадней. Словно ее гонит потребность – понять, как далеко можно зайти. Она теснит меня, будто к краю, к обрыву: еще шаг назад, другой – и я упаду.
Мы с Кэрол теперь в пятом классе. У нас новая учительница, мисс Стюарт. Она шотландка, у нее акцент. «Здрррравствуйте, девочки», – говорит она. Она держит на столе пучок засушенного вереска в банке из-под варенья и миниатюрный портрет Красавчика Принца Чарли, которого погубили англичане. У него была такая же фамилия, как у нее. В ящике стола она держит флакон лосьона для рук. Она готовит его сама.
Во второй половине дня она заваривает себе чай. Он пахнет не столько чаем, сколько снадобьем, которое она подливает из маленькой серебряной фляжки. У нее голубовато-белые волосы, очень красиво завитые. Она ходит в шуршащих шелковистых лиловых платьях и носит в рукаве кружевной платочек. Она часто надевает марлевую повязку на рот и нос, как у медсестер, потому что у нее аллергия на меловую пыль. Это не мешает ей кидаться в мальчишек, если они не слушают на уроке, щетками для стирания с доски. Она кидает незаметно и не сильно, но всегда попадает. После того, как она попадает в мальчишку, он должен принести щетку обратно и вернуть ей. Мальчишки не обижаются на нее за это; они, кажется, считают, что если в тебя бросили щеткой – это знак отличия.
Мисс Стюарт любят все. Кэрол говорит, нам повезло, что мы в ее классе. Я бы тоже ее любила, будь у меня силы на это. Но я слишком онемела, слишком порабощена.
Я ношу свой стеклянный «кошачий глаз» в кармане, чтобы за него держаться. Он лежит у меня в руке, как драгоценный камень, бесстрастно созерцая всё, что происходит вокруг, сквозь плоть и ткань. С его помощью я возвращаюсь в себя и начинаю смотреть собственными глазами. Впереди идут Корделия, Грейс и Кэрол. Я замечаю, какую они принимают форму, когда идут, как переходит тень с одной ноги на другую, пятна цвета, красный квадрат кофты, синий треугольник юбки. Они впереди – как марионетки, маленькие и четкие. Я могу видеть их или не видеть – как пожелаю.
Я дохожу до тропы, ведущей к мосту, и иду по ней, мимо плетей паслёна с красными ягодами, мимо колышущихся листьев, мимо крадущихся кошек. Те трое уже на мосту, но вот они остановились – ждут меня. Я смотрю на овалы их лиц, очертания волос вокруг. Лица у них как заплесневелые яйца. Ноги несут меня под горку.
Я думаю о том, как бы стать невидимой. Я представляю себе, как ем ядовитые ягоды паслёна, что растет у тропы. Я представляю себе, как пью хлорку из бутылки с черепом и костями, что стоит на полке в стиральной комнате. Я представляю себе, как прыгаю с моста и разбиваюсь, словно тыквенная голова – половина глаза, половина ухмылки. Я развалюсь на куски, как тыква, я буду мертвая, как мертвецы.
Я не хочу ничего такого делать, я боюсь этих вещей. Но я представляю себе, как Корделия велит мне сделать что-то из этого – не презрительно, а по-доброму. Я слышу ее сочувственный голос у себя в голове: «Ну-ка, давай. Ну же». И я все сделаю, чтобы угодить ей.
Я думаю, не рассказать ли брату, не попросить ли у него помощи. Но что я ему скажу? Я не могу предъявить ни фонарь под глазом, ни разбитый нос: Корделия не применяет силу. Если бы мальчишки меня гоняли или дразнили, он бы знал, что делать. Но мальчишки меня не трогают. Против девочек, их косвенных методов, их шепотков он бессилен.
И еще мне стыдно. Я боюсь, что брат надо мной посмеется, будет презирать меня за то, что я разнюнилась из-за каких-то девчонок, устроила шум из ничего.
Я на кухне, смазываю формочки для маффинов. Я вижу узоры, которые маргарин рисует на металле. Я вижу лунки своих ногтей, рваную плоть. Мои пальцы движутся все кругом и кругом.
Мать готовит тесто для маффинов – отмеряет соль, просеивает муку. Сито шуршит сухо, как наждачная бумага.
– Тебе не обязательно с ними играть, – говорит мать. – Наверняка есть еще девочки, с которыми ты можешь дружить.
Я смотрю на нее. Несчастье обволакивает меня, как медленный ветер. Что она заметила? О чем догадалась? Как намерена поступить? Она может сказать их матерям. Это самое худшее, что можно сделать. Но в то же время я думаю, что это маловероятно. Моя мать не похожа на других матерей, она не укладывается в саму идею матери. Она не живет в доме так, как живут в своих домах они; она воздушна, ее трудно пришпилить к месту. Другие матери не катаются на коньках на ближайшем катке, не гуляют сами по себе в овраге. Они кажутся мне взрослыми в каком-то смысле, в котором ее взрослой не назовешь. Я представляю себе мать Кэрол, одетую в гарнитур, мать Корделии с очками на цепочке и туманным взглядом на мир, мать Грейс с ее шпильками и обвисшим фартуком. Моя мать явится к ним в брюках, с букетиком сорняков, ни с чем не сообразная. Они ей просто не поверят.
– Когда я была маленькая и кто-нибудь обзывался, мы обычно говорили: «Кто обзывается, тот сам так называется», – говорит мать. Ее рука без остановки месит тесто – умелая, сильная.
– Они меня не обзывают. Они мои подруги.
Я сама в это верю.
– Ты должна уметь постоять за себя, – говорит моя мать. – Не позволяй им тобой помыкать. Не будь бесхребетной. Тебе нужно отрастить хребет.
Она плюхает тесто в формочки.
Я думаю о сардинках. У них есть хребет. Он съедобный. Косточки хрустят на зубах; одно прикосновение, и они распадаются. Наверно, и у меня такой хребет: его все равно что нету. Я сама виновата в том, что со мной происходит. В том, что не отрастила хребет.
Мать ставит миску с тестом и обнимает меня:
– Если бы я знала, что делать…
Это признание. Теперь я убедилась в том, что раньше только подозревала: в этой истории она бессильна.
Я знаю, что маффины надо ставить в духовку сразу, иначе они не поднимутся и будут испорчены. Я не могу позволить себе отвлечься, утешиться. Если я дам слабину, даже тот жалкий хребет, что у меня есть, рассыплется в прах.
Я отодвигаюсь от матери:
– Нужно поставить их в духовку.
Корделия приносит в школу зеркальце. Карманное, прямоугольное, без рамки. Она вынимает его, держит передо мной и говорит:
– Ты только посмотри на себя! Только посмотри!
В голосе звучит отвращение, как будто ее терпение лопнуло. Как будто мое лицо само по себе затеяло какую-то каверзу и преступило черту. Я смотрю в зеркало, но не вижу ничего необычного. Всего лишь мое лицо – с темными пятнами на губах там, где я оборвала кожицу.
Мои родители устраивают вечеринки с бриджем. Мебель в гостиной отодвигают к стенам и раскладывают два металлических карточных стола и восемь карточных стульев. Посреди каждого стола стоит вазочка с солеными орехами и другая со смесью конфет, которые называются «смесь для бриджа». Еще на каждом столе по две пепельницы.
Потом начинаются звонки в дверь, и приходят люди. Дом наполняется чуждым запахом сигарет – завтра утром он будет все еще здесь, вместе с немногими оставшимися конфетами и орехами, – и взрывами смеха, которые становятся все громче. Я лежу в постели и слушаю этот смех. Я чувствую себя одинокой, выброшенной. И еще я не понимаю, почему всё это оживление, шумы и запахи называются бриджем. Все это совсем не похоже на бриджи, которые я видела в сундуке у матери.
Иногда на бридж приходит мистер Банерджи. Я во фланелевой пижаме прячусь в углу прихожей, надеясь мельком его увидеть. Я вовсе не влюблена в него, ничего подобного. Я хочу его видеть, потому что беспокоюсь за него и чувствую душевное сродство с ним. Я хочу знать, как он держится, как справляется с жизнью, в которой его заставляют есть индеек и делать разные другие вещи. Не очень хорошо, судя по затравленному взгляду темных глаз и слегка истеричному смеху. Но если он может выстоять против тех, кто на него охотится (а на него точно идет охота), значит – и я могу. Во всяком случае, я так думаю.