Мы его вылечили обильными дозами магнезии. Чарльз, в тот же вечер яростно стуча молотком по упаковочному ящику, который переделывал в клетку, чтобы помешать Блондену и завтра покуситься на самоубийство, сказал, что мы становимся специалистами по белкам. Однако, боюсь, он преувеличил. Во всяком случае, он заявил, что из этой клетки, когда он ее укрепит, и носорогу не вырваться, однако уже в конце недели, вернувшись домой, мы обнаружили, что Блонден прогрыз в уголке дыру, достаточную, чтобы протиснуть сквозь нее свое толстое тельце, и самодовольно поглядывает на нас со шкафа.

После этого в клетку его больше не сажали. К счастью, он извлек урок из случившегося и перестал обгрызать краску, однако с завидной регулярностью попадал то в одну опасную переделку, то в другую. Одно время он воображал, что его хвост равнозначен крыльям, и постоянно прыгал со стульев в пустоту, хлопаясь мордочкой об пол. Затем, видимо решив, что тут поможет высота, он прыгнул с шестифутового шкафа и чуть не разбился. К счастью, мы были дома и сразу его подобрали. Нос-кнопочка был весь в крови, а еще он растянул заднюю лапу и несколько дней хромал, но после нескольких минут отчаянного визга он успокоился, выпил чайную ложку коньяка с водой, делая вид, что терпеть не может эту дрянь, но знает, что она полезная, — и решил остаться в живых.

Его следующая эскапада была по-настоящему эффектной. Привычка ложиться за едой в размазню привела к тому, что шерсть у него на голове слиплась от сахара в твердую шапочку, которая так блестела, что казалось, он спрыгнул с рекламы брильянтина. Мы несколько раз пытались смыть эту нашлепку, но она не поддавалась. Блонден часами старался расчесать шерсть коготками, и с таким упорством (хотя и тщетно атаковал колтун), что, пожаловался Чарльз, он и сам то и дело машинально запускает пятерню в свою шевелюру. В конце концов терпение Блондена иссякло, и в наше отсутствие он выдрал колтун с корнями. Когда мы вернулись домой, он вылез из корзинки поздороваться с нами чрезвычайно гордый собой и совершенно лысый.

Это было еще до дней Юла Бриннера, и мы страшно его стыдились. Гости постоянно справлялись о нем, и было крайне неприятно показывать им белку, словно траченную молью. Прошло несколько недель, прежде чем шерсть отросла и сморщенная розовая тонзура, смущавшая всех, кроме самого Блондена, наконец исчезла и он вновь стал похож на нормальную белку. Тем временем период мягкой пищи был пройден и он наконец мог приобщиться к орехам. Сначала их приходилось для него колоть, а ему и на мысль не взбредало запасать их на черный день. И все-таки с самого начала ел он их, соблюдая инстинктивный ритуал. Как бы ни был он голоден, он сперва тщательно очищал ядро на три четверти, быстро вращая его в передних лапках, и только потом принимался за еду.

Он всегда держал ядро за неочищенную часть и никогда, ни в коем случае не съедал часть, за которую держал ядро. Когда он настолько повзрослел, что стал сам колоть орехи, то никогда не сбрасывал всю скорлупу целиком, а оставлял кусок, чтобы держать ядро, не прикасаясь к нему. Ломтики хлеба и яблок он ел точно так же и всегда бросал часть, которую сжимал в лапках. Любимым его лакомством были помидоры, — возможно, потому, что первый он сам стащил из миски на кухонном столе. Их он тоже тщательно очищал, прежде чем приступить к еде. Но больше всего Блонден обожал чай. К этому выводу он пришел внезапно, как-то утром за завтраком, сидя на плече у Чарльза. И, не теряя ни секунды, оттолкнулся от шеи Чарльза и нырнул головой вперед в чашку, которую тот как раз подносил ко рту.

Чай (к счастью, почти остывший) разлетелся брызгами во все стороны — на Чарльза, на скатерть, а Блонден выбрался из чашки как из ванны, вытер мордочку о халат Чарльза, радостно уселся на спинку стула и принялся вылизываться досуха. С того момента при виде заварочного чайника он бросал любое свое занятие, и покой за столом можно было обеспечить, только налив ему полное блюдечко, а уж потом наши чашки. Один раз я забыла, а когда вернулась, наш миленький лесной сиротка, как упорно называла его бабушка, стоял на столе на задних лапках перед чайником и оптимистически всовывал язычок в носик.

К этому времени Блонден превратился во внушительную белку и вполне мог постоять за себя сам. И лишь одно обстоятельство угрожало его жизни на воле, — к несчастью, он оказался не редкой красной белкой, на что намекала его рыжая шерстка, когда мы его нашли, а вырос в великолепную серую и, значит, стал бы мишенью для первого встречного охотника.

Мы не знали, как поступить. Он был таким умилительно ручным, что нам совсем не хотелось расставаться с ним, а тот факт, что на воле он легко мог попасть под выстрел, был достаточным основанием, чтобы оставить его у себя. С другой стороны, казалось бессердечным лишать его жизни, для которой он был рожден. Если его и застрелят, он ведь заранее ничего знать не будет, а прежде поживет вовсю — налазится досыта по гнущимся под ветром деревьям, а может, найдет себе подругу и сам соорудит гнездо в дупле.

Наконец мы решили пойти на компромисс: выпустить его, но не в родном лесу, а возле фермы, где мы тогда жили, — в надежде, что будем его иногда видеть, а поскольку в округе его все знали, то и рокового выстрела он сможет избегать достаточно долгое время.

И вот в июле, выбрав ясное теплое утро, мы отнесли его в конец сада и осторожно посадили на дерево. Несколько секунд он весело обнюхивался, топорща усы от любопытства, а распушенный хвост так и трепетал от возбуждения. Затем молнией взлетел на верхние ветки, бегал по ним вверх и вниз, пока совсем не запыхался и не улегся на сук передохнуть.

Мы грустно следили за ним, ожидая, когда он переберется за ограду на высокие деревья и навсегда исчезнет из нашей жизни. Но Блонден продолжал резвиться на ветках первого в своей жизни дерева, а потом его напугала ворона, которая пролетела у него над головой, деловито взмахивая крыльями. Тут его с дерева как ветром сдуло. Он промчался через лужайку и притаился за кухонной дверью, прежде чем мы успели сообразить, что произошло. Быть дикой белкой ему не по вкусу, сообщил он нам, стуча зубами, когда мы внесли его в дом и поставили чайник на плиту. Мы ему нравимся... и чай нравится... и сидеть в кармане Чарльза, и спать в гардеробе. И, радостно поглядывая на нас над самым большим грецким орехом, какой нам удалось найти, он возвестил, что останется с нами Навсегда-Навсегда!

Глава пятая

ИСТОРИЯ БЕЛКИ

Блонден — порой мы приписывали это воздействию коньяка — идеальной белкой не был. Он швырял на ковры ореховые скорлупки и помидорные шкурки. Он был упрям и самоволен. Если, например, он прицеливался провести вечерок в кармане у Чарльза, а Чарльз этого не хотел, Блонден неизменно свирепел и угрожал укусить. Вереща от ярости, отчаянно царапаясь коготками, он утихомиривался, только когда уютно устраивался в кармане Чарльза, свесив хвост наружу, — видимо, в качестве чего-то вроде радара.

На мне он облюбовал другое местечко. Особенно он любил, чтобы я надевала свитер. Тогда он устраивался у меня за шиворотом, высунув мордочку из-за ворота. Я стряпала, я убирала дом, я шла открывать дверь, а Блонден весело озирался над краем ворота, придавая мне сходство с двухголовой гидрой. И забирался он туда, как утверждала моя бабушка, вовсе не из любви ко мне, а просто хотел быть в курсе всего происходящего.

Да, Блонден всегда старался быть в курсе всего-всего, Едва научившись лазить, он выбрал себе в спальне полку в гардеробе с носками Чарльза. На их стопке он и спал всю ночь напролет. В уюте, в тепле, в безопасности от врагов — так спокойно, что, проснувшись ночью и прислушавшись, мы различали тихий, но четкий храп, доносившийся со стороны гардероба. Однако едва занималась заря, как Блонден просыпался и входил в курс. Прыгал по кровати, совал нос в ящики, смотрел в окно на птиц, а в заключение усаживался на гардеробе, задорно осеняя голову хвостом — оттуда он мог сразу заметить, когда мы проснемся.