Ночь застала их на холме над Войсковой. Безлюдное село, трупы партизан, перезрелые сливы, пустые дома, ягнята, бродящие по полям! Каждой десятке бойцов было разрешено заколоть по ягненку. Разгорелись костры, завращались самодельные вертелы, вкусно запахло бараниной.

Все неотрывно глядели на огонь и жарящиеся тушки. Но когда мясо было готово и каждый взял по куску и начал было есть, спохватились, что нет ни соли, ни хлеба. Мясо без соли и хлеба! Они откусили раз-другой, быстро насытились этой безвкусной пищей и стояли с кусками мяса в руках, колеблясь, то ли съесть еще, то ли бросить несоленое мясо.

Вечером двинулись назад лесом, вдоль предгорий. Долго шли молча и уже начали ворчать, что пора бы уж остановиться на ночлег. Куда это они идут и почему возвращаются? Неужели зря прошагали весь день и отмахали такое расстояние, чтобы снова его пройти, только в обратном направлении? Уж не рехнулся ли тот, кто идет там впереди и командует ими? Кто это? Жарко, или Шоша, или какой-нибудь полоумный, который окончательно спятил?

— Эй, куда идем-то, мать вашу…

— Молчи… Не нарушай строя…

— Ей-богу, они там с ума посходили.

— Тебя что, силой в партизаны-то гнали? Теперь знай слушай да терпи.

— Да куда нас ведут, мать их…

Около полуночи, а может, и позднее (как узнаешь, который теперь час?) приказали остановиться. Одни выслушали приказ стоя, другие попадали на землю и, лишь прикоснувшись к траве и листьям, начали храпеть и бормотать во сне. Те, что остались на ногах, поставили часовых, выслали патрули. Скоро сон одолел и их.

Их разбудило солнце. Наверняка спали и часовые, хоть и на ходу: шагнут шаг-другой по лагерю, прислонятся к дереву и вздремнут на минуту, а потом испуганно встрепенутся и снова зашагают взад-вперед, вспомнив, что они на посту.

И так три дня: вверх-вниз, туда-сюда. То вперед, то назад. Без смысла. Счастье еще, что было мясо, хоть и несоленое и без хлеба. Была кукуруза и фасоль. Это вернуло им силы и надежду. Петь даже начали, правда, тихо и поодиночке, точно стесняясь друг друга и точно песня сейчас — самое постыдное.

Еще несколько дней так: туда-сюда, без смысла. Потом сказали — на Палеже будет смотр. Какой смотр?

Подготовиться! Вычистить одежду! Вывести вшей, чтобы не скрестись в строю, не ловить и не стряхивать их, когда комиссар или командир будут речь держать.

Какой комиссар? Какой командир?

На Палеж начали сходиться с раннего утра. Большое плоскогорье, поросшее деревьями с толстыми стволами и широко раскинутыми ветвями, приняло их, залитое солнцем, точно обрадованное. Со всех сторон появлялись партизаны; из долины, из чащи леса, из папоротниковых зарослей. Некоторые даже шли с песней, хотя это было запрещено из опасения, что немцы услышат и обнаружат их (если они где-то здесь, в горах). Но песня вырывалась сама собой, и к полудню, когда солнце вовсю заполыхало над горами, на Палеже собралось семь или восемь, а может, и все девять сотен партизан.

Кто их пересчитает? Кто угадает, сколько их тут?

Рота за ротой подходили и строились на поляне под деревьями. Кто выбирал место на солнце, кто в тени, но строй не разрывался и число рот все росло. Бойцы узнавали друг друга, кидались обниматься, целовались, жали друг другу руки, плакали. Опять они видели Шошу, Вошко, Чоче, Петара Бурана…

Отряды начали строиться. В шеренгах рядом со здоровыми стояли и раненые, с перевязанными головами или руками; некоторые опирались на палку или на руку товарища. Двое стояли обнявшись: один с повязкой на глазах, другой без ног, повиснув на плечах товарища. Безногий одолжил незрячему глаза, а тот ему ноги. (Так они несколько дней тащились по лесу, уходя от немцев, пока не набрели на своих.) Стояли в строю и носилки с ранеными, которые хотели побыть среди товарищей, хотя бы недолго, пока идет смотр.

Лепосава стояла с ребенком на руках. Чей он, этот мальчуган с лохматой, курчавой, как у ягненка, головой? Где она его нашла и зачем принесла в строй?

— Солнышко мое, жизнь моя, — твердила она, всхлипывая.

— Мама, ма-ама, — прижимался к ней мальчик.

Это был смотр целых и раненых козарчан после сражения… Кто из какой части, не спрашивали. Тут были бойцы из Первого, Второго, Третьего, Четвертого и Ударного батальонов.

Звонко раздавался голос Петара Бурана. Они знали этот голос и любили его, он казался им красивее девичьего. Петара уважали бесконечно, а он говорил, что не покинет их до смертного часа.

Это был смотр выживших, но в то же время и смотр всех мертвых, всех погибших и без вести пропавших в боях. Казалось, что в строю стоят не только те, что носят оружие, но и те, что помогали им, те, что вместе с ними страдали в беженских лагерях, под дождем, ветром, пулями и гранатами. Казалось, что в этот час на Палеж, на просторное плоскогорье переселилась вся Козара, все ее села, все хаты, все деревья и все скалы.

— Отряд, смирно! — скомандовал Милош Шилегович, заместитель Шоши. — Направо равняйсь!.. Отряд, смирно!.. Стоять вольно.

— Друзья мои, братья мои, — начал говорить Бошко, член окружного комитета. — Видите вы эти колыбели? Видите перья, которые разносит ветер? В этих колыбелях лежали наши дети. Где они теперь?

Они плакали, не стыдясь и не стесняясь, вытирали слезы и слушали своего товарища, бывшего учителя, одного из лучших ораторов в Боснии. Слушали и плакали не стыдясь…

— Этих детей враги убили или угнали в лагеря. Мы объявляем врагам войну не на жизнь, а на смерть… Отряд остается, Козара не погибла… Отомстим неприятелю за все раны, за муки, за наших детей, за опустошение, которое мы видим… Козара принадлежит партизанам.

Они слушали Бошко и плакали. И вот перед строем появился высокий, стройный, полный достоинства партизан в куртке, перехваченной ремнем, с револьвером на бедре. Они не знали, что он им скажет. Он молча достал из сумки пачку листов и начал то читать, то говорить:

— Стоянка, мать из Кнежеполья[38], разыскивает сыновей Срджана, Мрджана и Младжена, погибших во время фашистского наступления, и призывает к мести.

Они не знали, читает он, говорит или кличет кого-то:

О-о-ой!
Три сербских года на моем веку,
Три Обилича, благодаря моему молоку…
Ой, три волка моих, три вы лютых вихря,
Мать хочет перецеловать вас, замерзших…

Слушая этого высокого человека, внушающего уважение всем своим видом, Скендера из штаба отряда, они не знали, читает ли он стихи или грозит и проклинает:

…Вчерашнее ли оно, Кнежеполье?
Таким перед осенью бывало?..
Тихо, глухо,
Ни пчелы, ни птахи.
Заблудившийся теленок
По утрам спросонок
В горницу пустую забредает
И, мыча от страха,
Головою дверь бодает…

Скендер читал свою поэму, и они не знали, что слушают — песню, или проклятие, или призыв к мести:

Мщение, сестра, мщение!
Отомсти за моего сына Срджана,
Отомсти за моего сына Мрджана,
Отомсти за моего сына Младжена…[39]

Они слушали, плакали и спрашивали себя, что это — песня или крик, проклятие или призыв к мести?

32

Что с тобой, Лазар? Почему молчишь? Когда утих твой голос, от которого горы дрожали? Где ты упал, где выпустил из рук оружие? С каких пор лежишь на окровавленных носилках? Уж не разлука ли это?

Первая картина: встреча с братом.