В виду отсутствия кипятка жена мне предложила выпить растворимый кофе с нарзаном. Но я при всей своей любви к кофе, а точнее сказать, при всей своей ненависти к собственной вялости воздержался. Я боялся, что смесь растворимого кофе с этим сомнительным нарзаном может взорваться у меня в желудке.

Жена беспрерывно рассказывала о сказочном преимуществе российских поездов над украинскими.

— Тише, тише, — предупреждал я ее, боясь, что нас могут обвинить в русском железнодорожном шовинизме.

Время от времени в дверях появлялись обменщики рублей на гривны. Одни из них производили впечатление сдержанных наводчиков, другие, что еще хуже, выражая лицом вековечные страдания украинского народа, как бы предлагали при помощи обмена рублей на гривны хотя бы отчасти компенсировать былое угнетение. Но мы ничего не обменивали, потому что нам сказали, что на месте, то есть в Крыму, это сделать надежней.

Обменщиков приходило много, и чем позднее они приходили, тем мрачнее становились их лица. И уже невозможно было отличить мнимых наводчиков от мнимых угнетенных. Выражение лиц у них было одинаково напряженное, особенно к двенадцати часам. Казалось, только очень хорошее воспитание мешает им зарезать нас, отобрать рубли и строго по курсу оставить трупам гривны.

Пока я обо всем этом раздумывал, проводница нашего вагона вышла в тамбур с намерением пройти в другой вагон. Она попыталась открыть дверь, но, видимо, дверь, еще смертельно обиженная на меня, теперь не открывалась. Проводница обернулась.

— Это вы ее заперли на ключ? — спросила она у меня. — Где вы его взяли?

— Я не запирал, — ответил я, приблизительно честно.

— Не морочьте мне голову, — стала раздражаться она, — кто же ее мог запереть? Вы стащили ключ у моего напарника, пользуясь тем, что он выпил. А я еще днем подумала: что этот пассажир здесь все похаживает.

— Не выпил, а пьян, — педантично поправил я ее. Проводник весь день дрых. Почему-то покоя не давал вопрос, когда именно он напился? Хотелось разбудить его и для успокоения души спросить, но я не решился. Такая уж у меня природная деликатность, от которой я страдаю даже в таких, казалось бы, нейтральных вопросах.

— Тем более! — донесся голос проводницы. Она укреплялась в своей версии.

— А у нас в купе дверь вообще не запирается, — теперь признался я с абсолютной честностью. Видимо, я хотел психологически уравновесить неоткрывающуюся дверь с незапирающейся. И это мне явно удалось.

— Какое у вас купе? — спросила она, смягчаясь.

— Пятое, — сказал я.

— Знаю, — подтвердила она. — Не бойтесь воров, я буду чутко дремать. Чуть что — услышу. Я вам дам второе одеяло.

Это прозвучало, как второй пистолет. Спать было жарко и под укороченной простыней. Зачем же мне было два одеяла? Чтобы сделать себя пуленепроницаемым? Или, как сачок, набрасывать на воров одеяла? А как же ее чуткий сон?

— Не надо, ради Бога, — сказал я.

После этого она, совершенно успокоенная, достала из кармана ключ, открыла дверь и исчезла в проеме. Видимо, я тогда так крепко захлопнул дверь, что в этом безумном вагоне замок сам собой замкнулся.

Когда она прикрыла за собой дверь, я немного подождал с некоторой победной агрессивностью, любопытствуя, не распахнется ли она, но дверь, видимо, была так напугана мной, что больше в моем присутствии не распахивалась.

Я вошел в вагон. Здесь дверь в уборную металась, как веер разгневанной красотки. Я окинул ее взглядом усталого укротителя, но вступать в дискуссию с новой дверью у меня не было никакого желания. Уборная сама себя вентилировала. Кстати, эта дверь тоже изнутри не запиралась. И днем, проходя в уборную, приходилось взволнованно стучать в нее, как в спальню все той же красотки, при этом рискуя, что человек, занимающий туалет, автоматически скажет: «Войдите!».

В удивительное время мы живем. Разруха — без войны. Диктатура — без топора. Но так вечно продолжаться не может. Я боюсь, что скоро наше обедневшее правительство объявит всенародный добровольный сбор средств на постройку народной гильотины. После чего — так оно пообещает — нищих в стране не будет. В каком смысле не будет? — станут уныло гадать наши нищие граждане.

Между прочим, шизофреническая мечта Советского Союза догнать и перегнать Америку немедленно осуществилась с падением советской власти. По количеству гангстеров на душу населения мы намного обогнали Америку. Настолько обогнали, что посылаем время от времени им на помощь своих гангстеров. Но делаем это тихо, незаметно, по-христиански. Не кричим подобно фарисеям о своей помощи на всех перекрестках.

Но шутки в сторону. Что делать? Перед отъездом в жару сижу на даче. Настроение ужасное. Такое чувство, что Россия гибнет, и непонятно, как ей помочь. Жена вдруг говорит:

— Поехали в город. Мне надо цветы полить, а то они погибнут.

— Хорошо, — сказал я обреченно.

Кто о чем. И вдруг молнией мелькнуло: она права! Если все будут помогать тому, чему действительно можно помочь, тогда того, чему действительно нельзя помочь, не будет! Если все будут действовать в пределах возможного, возможности станут беспредельны!

Психологическая трагедия кризиса не в том, что где-то там не получаются реформы, а в том, что у людей опускаются руки и они перестают делать то, что всегда могли делать. Миллионы этих малых несделанных дел для судьбы страны важнее любых реформ.

Подобно тому, как за ледоколом, взрезающим льды, они позади снова смыкаются, за разумом, взрезающим глупость, снова смыкается глупость. Где выход? Выход есть!

Разум должен тащить и тащить за собой практическую задачу, как ледокол, ведущий за собой караван судов. Тогда льды и глупость долго не смыкаются. Только, ради Бога, не надо путать ледокол с ледорубом. У российских политиков есть такая склонность.

…Вы будете смеяться, но наш поезд за ночь не рассыпался, как бусы все той же красотки, забившейся в истерике если не от вида вагона, так от частоты упоминания ее.

Он точно по расписанию остановился на станции «Семь колодезей», где нас встретили друзья. Воры, по-видимому, узнав о чуткости сна нашей проводницы, не посмели сунуться в наш вагон.

К несчастью, сон проводницы соседнего вагона был не столь чуток. Там одного пассажира начисто обворовали. Мало того, что взяли чемоданы и его верхнюю одежду, так они еще мимоходом допили его водку, которая в бутылке оставалась стоять на столике. Правда, бутылку, допив, оставили, но все равно грабеж возмутительный, с оттенком садизма. Человек остался в трусах и носках.

Уверен, что под укороченной простыней он спал в носках, чтобы не глядеть на свои голые неподвижные ступни и не думать о бренности существования. Так что укороченная простыня помогла ему сохранить хотя бы носки. Но, с другой стороны, если бы он снял носки и всю ночь, думая о бренности существования, глядел бы на свои голые неподвижные ступни, его бы не ограбили. Ну иногда, чтобы не совсем падать духом, можно было бы слегка пошевелить пальцами ног.

Бедняга, говорят, в одних носках и трусах с пустой бутылкой в руке носился по составу в поисках начальника поезда с тем, чтобы снять отпечатки пальцев с бутылки и при помощи них когда-нибудь разоблачить воров. Тут он с горя явно потерял чувство реальности. Что ж, эта бутылка сама влетела в его купе, и к ней никто не притрагивался кроме него и воров?

Что было в более отдаленных вагонах — мы не знаем. О новых махновцах, останавливающих поезда, даже говорить не приходится. Во всяком случае пока.

Кстати, в день нашего приезда правительство Украины вспыльчиво объявило, что с этого дня запрещает менять рубли на гривны. Откуда такая вспыльчивость? Иной писатель с манией преследования сказал бы, что правительство это сделало, тщательно проследив за его поездкой в Крым. Но я этого не говорю. Наша скупердяйская сдержанность в поезде была отомщена. Но мы приехали к друзьям, и финансовые капризы украинских властей нам почти ничем не угрожали.

И тут я вспомнил! Так вот почему лица обменщиков денег вчера к двенадцати часам ночи так омрачились. Они что-то уже знали. Украинцы, видимо, еще умеют хранить государственные тайны, особенно от москалей. Но, с другой стороны, теперь совершенно ясно, что их напряженные лица пытались нам телепатически внушить: «Меняйте — завтра будет поздно!» Так вот чем вызвано братское страдание на их лицах, а я его принял черт знает за что!