Да, чуть не забыл сказать самое главное. Почему-то перехожу на шепот. Напарника нашей проводницы я и в этот день не видел на ногах. Возможно, это первый в медицине случай перехода похмельного сна в летаргический. Но я это не выяснил из-за все той же деликатности. Вероятно, другие воспользуются моей великой догадкой. Вот так всегда.

Я уж не говорю о природе лунатизма, открытой лично мной. Лунатиками становятся люди, зачатые под открытым небом при полной луне, при условии, что женщина в момент зачатия не сводит глаз с луны.

Если моя теория верна, то количество лунатиков должно планомерно уменьшаться с юга на север. Но никто не захотел экспериментально проверить мою теорию. А стоило бы изучить динамику угасания лунатизма, скажем, от Рима до Москвы, и все было бы ясно.

Впрочем, ясно и так, что я прав. Всем известно, что, например, чукчи никогда не бывают лунатиками. Да и как им быть лунатиками? Скажем, страстный чукча нежно уложил чукчанку на мягкий ягель тундры. А где луна? Луны нет. Кругом полярный день. А если кругом полярная ночь и на небе луна? Тогда где ягель? Ягеля нет.

Мне могут возразить: при чем тут вообще лунатизм? Как говорят абхазцы, время, в котором стоим, настолько смутное, что все может быть.

Например, при Сталине лунатиков сажали. Был даже довольно гуманный закон: сын лунатика не отвечает за отца-лунатика, если при этом сам не впадает в лунатизм.

Я знал одного лунатика, который сидел в лагерях. Там он неоднократно пытался в лунную ночь добраться до вышки часового. Но часовой его не убивал, потому что заранее знал о его лунатизме. Он просто легким выстрелом над головой будил его.

После смерти Сталина его отпустили, но дружески предложили кончать с лунатизмом. Прощаясь с ним, начальник лагеря горестно сказал:

— Вот такие, как ты, переутомили партию. И что на этого получилось?

Далеко же смотрел начальник лагеря!

Обвинение моего знакомого лунатика, если память мне не изменяет, звучало так: за попытку нелегального воздушного перехода границы, научная несостоятельность которой не может смягчить преступность самого замысла.

Так что все возможно, и потому, пока не поздно, иногда не мешает подурачиться. Кто дурачится? Ум — ребячливо, вприпрыжку сбегающий по лестнице. Между прочим, дурак не может подурачиться, ему неоткуда сбегать. Юмор — стилистическая победа человека над безумием жизни.

…Я уже кончал этот рассказ на даче у друзей, когда жена вместе с хозяйкой дома вернулись с рынка. Вместе с баклажанами они принесли радостную весть: слух о запрете обмена рублей на гривны оказался ложным. Возможно, сами менялы его пустили, чтобы в дальнейшем подпольно менять деньги по более высокому курсу. Я с удовольствием исправляю эту ошибку, из чего читатель легко поймет, что все остальное безусловно точно.

В парижском магазине

В Париже моя жена и ее местная русская приятельница вошли в большой магазин. Из давней нелюбви к такого рода заведениям я остался дожидаться их у входа.

Женщины — библиофилы товарных прилавков. Подобно тому как библиофил на развале роется в книгах, сам не зная, чего он ищет, при этом особенно долго рассматривает, щупает, нюхает и даже бесплатно подчитывает книгу, которую он явно не купит, женщины бесконечно перебирают вещи, особенно долго рассматривают и даже иногда примеряют те из них, которые им не по карману.

Значит, стою и жду. Через некоторое время закурил. Хотел выбросить окурок в урну, но, приблизившись, заметил, что крышка урны припаяна к ней. Еще не понимая в чем дело, я поискал глазами другую урну, подошел к ней, с хищной трусливостью оглянувшись на вход в магазин, чтобы не перепугать его и, не дай Бог, не заблудиться в этом огромном чужом городе, без знания французского языка и не имея международного языка, то есть денег. Этот язык, хотя и с ограниченным словарем, был у меня, но его вырвала у меня жена перед самым входом в магазин. Операция прошла безболезненно, потому что перед этим в кафе она разрешила мне выпить джин с тоником, и еще один стакан я там ухитрился выпить контрабандой, в смутном предчувствии операции. Так что часть денег была спасена.

И вторая урна была наглухо запаяна. Я нашел глазами третью урну и, еще зорче оглянувшись на вход в магазин, подошел к ней. Но и у нее крышка была припаяна. Вокруг валялись окурки. Я бросил свой окурок и внезапно вспомнил, что это способ борьбы с террористами, которые свои бомбы как бы по рассеянности иногда бросают в урны. Мне об этом говорили, но я забыл и только сейчас вспомнил. Однако у арабских террористов странный способ борьбы с курильщиками.

Времени у меня было много, и я потихоньку двинул обратно. Французы, то и дело обгонявшие меня на узком тротуаре, неизменно бросали: «пардон», при этом даже не задев меня плечом, и можно было понять, что они утонченно извиняются только потому, что обогнали меня, как бы находя в моей походке некоторые признаки инвалидности, что совершенно не соответствовало действительности. Хотелось догнать и объясниться. Но как объясниться, когда я не знаю французского языка? Удивительное невезение. Куда ни приеду, никак не могу попасть в страну, где говорили бы на русском или хотя бы на абхазском языке.

Осматриваюсь. Париж действительно прекрасный город. Я, кажется, открыл тайну его красоты. Хозяева домов так их строили, чтобы самим радоваться и удивляться их красоте, а не для того, чтобы удивлять других. И именно потому их красоте и своеобразию удивляются другие. Конечно, не обошлось и без показухи вроде Эйфелевой башни, которая явно создана, чтобы удивлять других. И она в самом деле удивляет своей глупостью, с атеистической хамоватостью выпячиваясь в небо.

Но в основном город прекрасен, потому что стихийно следовал закону искусства. Так, если пишешь юмористический рассказ, надо, чтобы самому было смешно, и писать надо для того, чтобы самому посмеяться. И тогда будет смешно другим.

Этим своим рассуждением я ставлю под удар свой собственный рассказ. Но я сознательно иду на риск. Без некоторого риска я бы даже не имел второй стакан джина с тоником. Теперь-то я уверен, что риск можно было увеличить еще на одну порцию. Но сейчас уже поздно об этом думать.

Бог, создавая нас, тоже пошел на риск. Большой риск. И до сих пор неясно, оправдан ли он. Я имею в виду риск, а не Бога.

Я обратил внимание на большое количество людей арабского и африканского происхождения. Лишившись колоний, Париж превратился в колониальный город. Арабские женщины и африканки такие стройные и обладают такой газельей походкой, что их можно принять за сказочных красавиц, если бы их лица были прикрыты чадрой. Нет, и без чадры некоторые из них были хороши. Изредка. Но в чадре все казались бы таинственными красавицами, летящими на свидание. Думаю, что есть тайная связь между чадролюбием Востока и его чадолюбием. Чадра, удлиняя разгон соблазна, делает его более мощным и неотвратимым. К тому же под чадрой у женщины меньше шансов осточертеть. Запад пошел наивным путем оголения женщин, и все развитые страны недобирают детей.

Вуаль, как робкая попытка зачадрить лицо, имела место в христианском мире, но по неизвестным причинам сошла на нет. Возможно, климат сыграл свою роль. Мы ничего не знаем. Чадра расцветает в странах, где много солнца, и она затеняет лицо и не дает ему загореть. Трудно представить восточную женщину с летним зонтом и в чадре. Перебор.

И вообще непонятно — чадра способствует развитию мусульманства или мусульманство чадрит Восток. Идеал восточного мужчины: женщина белая, как молоко. Рано или поздно он двинется за своим идеалом в Европу. Уже двинулся. Европеянки (для маскировки или чтобы понравиться ему?) любят загорать.

Однако рассуждения о чадре заводят меня в дурную бесконечность. Одним словом, вывод ясен: христианский мир недобирает детей. Мое дело предупредить, а там как хотите. Только, как говорят на Востоке, не говорите потом, что не слышали.

Впервые я задумался о невероятно расширяющемся влиянии мусульманства еще при советской власти, когда вместе со вдовой Назыма Хикмета был отправлен Союзом писателей в Австралию праздновать его юбилей в обществе турецких рабочих, которые эмигрировали в Австралию в поисках работы. К этому времени наше начальство к Назыму Хикмету сильно охладело, но юбилей почему-то надо было отмечать, и нас отправили в Австралию. Я тогда был так влюблен в стихи Назыма Хикмета, что готов был говорить о нем даже с пингвинами, до которых, кстати, от Австралии не так далеко.