Впрочем, был у меня хороший сюжет. Но не пишется. По крайней мере, попробую пересказать его. Мы с товарищем поднялись в горы и зашли в чегемские леса, якобы охотиться на крупную дичь. Когда мы входили в лес, старая ворона нехотя, с криком, похожим на оханье, слетела с ветки дуба и тяжело проковыляла по воздуху, опираясь на крылья, как на костыли.

Я подумал, что это плохое предзнаменование. Мы целый день проплутали по лесу и никакой крупной дичи не встретили: ни кабана, ни косули, ни медведя. Впрочем, с медведем мы и не жаждали встретиться. Только один раз на лесной лужайке промелькнул серый зайчишка. Нам в голову не пришло стрелять в него. Правда, мы чуть не пристрелили заблудшего колхозного быка, но он вовремя высунул из кустов голову и с обидчивым недоумением посмотрел на наши ружья, направленные на него, словно хотел сказать: ребята, вы что, совсем спятили? Мы стыдливо опустили карабины в знак того, что не совсем спятили.

Мы плутали в чегемских джунглях. Разрывать сплетения лиан в лесу оказалось легче, чем разрывать сплетения сплетен в городе. Долгие безуспешные поиски мясной добычи все чаще и чаще склоняли нас к вегетарианской еде: орехи, лавровишня, черника.

К вечеру мы вышли на окраину Чегема. Здесь в полном одиночестве жила последняя хуторянка Чегема. Звали ее Маница. Изредка она приезжала в город продавать сыр, орехи, муку. В городе жила ее старшая замужняя дочь. Там же в сельскохозяйственном институте учился ее сын. Я их всех знал. Дети у нее были от первого брака. Эта еще достаточно интересная женщина сорока с лишним лет, с глазами, затененными мохнатыми ресницами, довольно полная легкой крестьянской полнотой, трижды выходила замуж. Мужчины, увлеченные ею, с рыцарской самоотверженностью вскарабкивались на окраину Чегема, но, в конце концов, не вынеся отдаленности от людей и не в силах вступить в диалог с окружающей природой, уходили от нее, низвергались, скатывались вниз, звеня рыцарскими доспехами, и, встав на ноги, отряхивались уже внизу, в долине, кишащей словоохотливыми дураками. Дочь усиленно зазывала ее в город, но она наотрез отказывалась там жить, потому что считала недопустимым грехом бросать дом деда. Все остальные ее братья и сестры расселились по долинным деревням Абхазии.

Встретила она нас радушно. Ввела нас в обширную кухню, без особой осторожности сунула наши карабины в угол, где стояла метла, как бы указав истинное место не стрелявшим ружьям. Она усадила нас у жарко горящего очага.

В красной юбке, в темной кофточке с оголенными сильными, красивыми руками, она весь вечер легко носилась по кухне и рассказывала о своей жизни, то просеивая муку и равномерно шлепая ладонями по ситу, то воинственно меся мамалыгу мамалыжной лопаточкой, то размалывая фасоль в чугунке, придвинутом к огню, вращая мутовку между ладонями. Наконец, она зарезала курицу, с необыкновенной быстротой общипала ее, промыла внутренности и, насадив на вертел, присела к огню. Она поворачивала вертел, временами отворачиваясь от огня и с улыбкой, далеко идущей улыбкой, поглядывала на нас, как бы находя в наших охотничьих поползновениях много скрытого юмора. Если бы мы взяли в руки свои карабины, получилось бы нечто вроде «Фазан на вертеле после удачной охоты» — картина совершенно неизвестного художника. Потом она разложила горячий ужин на низеньком столике, достала откуда-то бутылку чачи, обильно разливая нам и попивая сама.

Весело удивляясь по поводу своих сбежавших мужей, она задумчиво проговорила:

— Воняет от меня, что ли?

Так, конечно, могла сказать только уверенная в себе женщина. Как и у всякой женщины, у нее тоже количество улыбок зависело от качества зубов. Зубы у нее были превосходные. Но кроме этого, как я потом убедился, уверенность в правильности своей жизни поддерживала в ней хорошее настроение.

— Не скучаешь здесь одна? — спросил я.

— Да откуда у меня время скучать, — улыбнулась она, — у меня коровы, свинья, куры, огород, поле. Не успеешь оглянуться — уже вечер. Вот так забредут нежданные гости — для меня праздник.

Ее дом приглянулся жителю местечка Наа. Это сравнительно недалеко. Он несколько раз подбивал ее продать ему дом, с тем чтобы разобрать его и вывезти к себе. Обширный каштановый дом был еще крепок. Она отказывалась. Он все набавлял и набавлял цену, но она упорно отказывалась. Вероятно, он знал, что дочь усиленно зазывает ее в город. Наконец, видимо, чтобы испугать ее, он сказал, что спалит дом: ни тебе, ни мне.

— А я ему ответила, — с хохотом сообщила она нам, — если ты подожжешь мой дом, а я буду внутри, то я из него не выйду. А если буду снаружи, то войду в него, и все узнают, что ты убийца. И он понял, что дело плохо. Отступился.

И дочь, и зять умоляли ее переехать в город, по-видимому, не без расчета, что она будет помогать им с детьми. У них было трое детей. Но и они не добились ее согласия.

— Я им помогаю всякой снедью, — сказала она, — но жить там не хочу.

Даже сам чегемский колхоз с его главной усадьбой располагался от нее километрах в пяти. Ей выделили недалеко от ее дома небольшую табачную плантацию, где она мотыжила табак, потом ломала, потом нанизывала на шнуры в табачном сарае и сама, что нелегко, выволакивала оттуда сушильные рамы на солнце.

Один из жителей Чегема, у которого женился сын, семья разрослась и не вмещалась в его маленьком домике, предложил ей поменяться домами с приплатой, но она и ему отказала.

— Мой дом в центре Чегема! В центре! В центре! — со смехом крикнула она, передразнивая его голос. — Можно подумать, что центр Чегема — это центр Москвы!

Житель центра Чегема так, видимо, и остался в великом недоумении по поводу ее отказа приблизиться к цивилизации. И все дивились — да не приколдована ли она к этому дому?!

А сын ее, живший в городе, оказывается, стал баловаться наркотиками, его за этим занятием застукала милиция и арестовала. Кроме того, что он сам был под кайфом, в кармане у него нашли еще две-три порции наркотиков. Сестра его прибежала ко мне вся в слезах и чуть ли не на коленях умоляла спасти ее брата, взять его на поруки. В милиции ей подсказали, что такое возможно. Преодолев свое отвращение просить что-либо у начальства, я скрепя сердце отправился в милицию. Беря его на поруки, я сказал начальнику милиции, что это случайность, что он исключительно любознательный молодой человек и уже всю мою библиотеку перечитал. Более правдоподобного вранья я не мог придумать.

— Вы хотите сказать, что он и от книг кайф ловил, — иронично заметил начальник, но отпустил его.

Я думаю, не столько мое вмешательство сыграло роль, сколько переполненные камеры. Видно, он еще не слишком далеко зашел в привыкании к наркотикам, тьфу-тьфу не сглазить, пока, насколько я знаю, здоров и держится. Сестра предупредила меня, что матери о случае с наркотиками нельзя говорить. Я и так не собирался с ней об этом говорить, кстати, я точно знал, что он после института не собирается возвращаться в Чегем. Но знала ли об этом его мать? Я не осмелился спросить.

— Как подумаю, что дедушкин дом опустеет, — сказала она, — так мне и жить не хочется. Хоть в Кремль меня посадите, как Сталина, жить не хочется. Зачем же надо было дедушке сто лет назад подыматься сюда, строить дом, плодить детей и скот, если жизнь здесь должна кончиться. Нет, пока я жива, жизнь здесь не остановится. Я знаю, что дедушка на том свете доволен мной.

— А ты веришь, что там что-то есть? — спросил я.

— Конечно, — твердо ответила она, — иначе бы я не чувствовала, что дедушка доволен мной.

— А если весь Чегем переселится в долину? — спросил я.

— Пусть переселяется, — пожала она плечами, — я их и так почти не вижу. Сама себе буду и председателем, и кумхозницей.

Она рассмеялась, легко вскочила на ноги, сгребла со стола остатки ужина в миску и вышла из кухни кормить собаку.

Слышно было за дверью, как собака смачно хрустит костями, а хозяйка насмешливо приговаривает:

— Да не спеши… Подавишься, дура…

После этого она с керосиновой лампой в руке повела нас в горницу, указала на кровати, пожелала спокойной ночи и с лампой, озарявшей ее моложавое лицо, ушла в свою комнату.