С выражением жесткой решительности на лице и как бы ожидая осуждающих вопросов, он снова открыл калитку и вышел на улицу. Я молчал. Закрывая калитку, он сурово взглянул на меня и громким голосом возвестил:
— Скоро с… будет нечем!
И удалился. Такого апокалипсиса ни один пророк не предвидел. А вокруг — дачи-дворцы богачей с железными воротами на замках, с мощными каменными оградами, словно в ожидании скорой феодальной войны.
Кстати, для полноты феодальных впечатлений… Я гулял по нашему дачному поселку и увидел, что хозяин одного из новейших замков сидит на корточках с наружной стороны каменной ограды и играет с медвежонком. Маленький медвежонок лежал на спине, а хозяин щекотал ему живот.
— А что вы будете делать с ним через год? — не удержавшись, полюбопытствовал я.
— Он гораздо раньше пойдет на шашлычок, — доброжелательно отвечал хозяин, не подымая головы и продолжая щекотать сладостно урчащего медвежонка.
Так вот, когда грибник исчез, я вдруг подумал: а не вернется ли он когда-нибудь сюда с этим же полиэтиленовым мешочком, уже наполненным взрывчаткой, чтобы взорвать одну из этих оград и теперь набрать грибов богачей все в тот же полиэтиленовый мешочек?
У самого входа в метро я снова столкнулся со старым поэтом. Бедняга был так плохо одет, что, если бы он стоял прислонившись к стене, могла возникнуть мысль о необходимости подаяния. И грустно и смешно, учитывая его боевитость.
Лицо его снова выразило радостное удивление. Хотя я уже лет пять не живу в писательском доме на «Аэропорте», он, по-видимому, редкость наших уличных встреч объясняет какой-то неприятной случайностью. Он накинулся на меня и еще крепче пожал мне руку.
— Как давно я тебя не видел! — воскликнул он. — Где ты пропадаешь? А я написал гениальную поэму! Я бы тебе ее прочел, но вижу — ты спешишь. Уже сдал в журнал. Не называю журнала, чтобы не сглазить!
— Очень хорошо, — говорю я ему, стараясь освободить руку. Старый, а рукопожатие мощное. При всех наших бедствиях, видимо, он все еще неплохо питается.
— Помоги мне, — говорит, — у меня же нет никакой поддержки!
— А чем я тебе помогу, — вразумляю я его, — у меня с работниками редакции никаких личных отношений.
— Это все ерунда, — говорит он, — ты только распространяй мнение по Москве, что я написал гениальную поэму. Сейчас новые времена. Реклама играет огромную роль.
— Это обязательно! — воскликнул я, обрадованный уже не только легкостью задачи, но и тем, что он сам разжал свою ладонь.
Он смотрел поверх моей головы и, по-моему, своим взором орла, хоть и потрепанного, заметил другого писателя. Если это так, предстоящий диалог легко угадать.
Я вошел в метро, чтобы поехать в редакцию. Не показывая пенсионной книжки, я прошел мимо контролера. Но вот что удивительно: чем увереннее контролеры, что я действительно пенсионер, тем меньше мне это нравится.
«Гражданин, а вы куда без билета?» — кажется, я этого никогда не услышу. Но есть и свои достижения. Мне, например, в метро или в троллейбусе никогда не уступают место. По-видимому, здоровая, лишенная инвалидных оттенков, пенсионность. Или здоровая, лишенная сентиментальности, молодежь.
Через одну или две остановки в вагон вошла нищая женщина, катившая перед собой коляску с больным ребенком. Или якобы больным. Понять было невозможно. Я отдал ей остатки мелочи, уже не испытывая особой жалости. Скорее всего, я отдал деньги, чтобы не испортить свое впечатление от первой жертвы. Так, сделанное добро само вынуждает сделать новое добро. Вообще самое надежное добро — это добро, которое люди делают по привычке.
В редакции я часа два работал со своим редактором. Когда мы кончили, мне предложили кофе.
— Нет, — поблагодарил я, — слишком перевозбужден.
Так оно и было, но признаваться в этом было глупейшей ошибкой. Обычно после предложения кофе следовало угощение рюмкой-другой коньяка. Но на этот раз коньяк мне не предложили, по-видимому решив, что я и без него слишком перевозбужден. А рюмка коньяка сейчас очень не помешала бы. И что за глупое признание: перевозбужден. А может, это наша российская болезнь — такая депрессивная перевозбужденность? Коньяк ее хорошо снимает.
Он, видите ли, перевозбужден! Что за дамский язык! Что за дикая откровенность? Это даже некультурно. Что же людям остается делать, слушая такое признание? Шарахаться?!
Другой человек с литературным комплексом подумал бы: вот, коньяка не предложили! Видимо, по их мнению, моя рукопись не тянет на прибавочную стоимость коньяка. Но я сам же, дурак, сказал: перевозбужден.
Только я вышел из редакции, клянусь, это не фантазия, мне вдруг опять встретился тот самый престарелый поэт. Он спешил в ту же редакцию. Он опять забыл, что мы уже встречались. Удивительно, что он меня самого не забывает. Впрочем, двадцать лет прожили в одном доме. Все повторилось — и то, что давно не встречались, и слова о гениальности поэмы и необходимости распространять мнение о ней.
— Ну, редакцию, куда я ее дал, — сказал он, кивнув на здание редакции, — не буду от тебя скрывать. Ты же не такой дурак, чтобы не догадаться. Но мы, поэты, суеверны.
Я доклокатывал, досадуя на себя за допущенный промах.
— Перевозбужден, — язвительно сказал я вслух, но, сказав, опомнился.
— Кто, редактор? — насторожился престарелый поэт.
— Нет, — уточнил я, — конец века.
— Не морочь мне знаешь что?.. — сказал престарелый поэт. — Мне предстоит серьезный разговор. Но мнение распространяй.
На этом мы расстались, и в этот день я его больше не встречал. После редакции я снова двинулся к метро. Я был на одной из центральных улиц, когда ко мне подошла, как раньше говорили, прилично одетая девушка и сказала:
— Мы собираем пожертвования на церковь. Дайте что-нибудь. Взамен получите наклейку.
В руке она держала лист картона, на который были наклеены бумажки величиной с фантик с какими-то цветными рисунками. Я даже не присмотрелся к этим рисункам, тем более что без очков плохо вижу, а очки доставать было лень и неинтересно.
Почему-то только тут я почувствовал, что маразм крепчает. Но она так застенчиво сказала: на церковь! — что мне стало стыдно, и я, достав бумажник, дал ей десять рублей.
— А наклейку? — напомнила она.
— Не надо, — ответил я и ринулся в метро, с тревогой понимая, что и правда маразм крепчает… Церковь — банк для бедняков с процентами на том свете. Банк — церковь богачей с Богом, запертым в сейфе.
Ехать было довольно долго. И в метро, слава Богу, никто ко мне не приставал. Только какой-то полупьяный работяга время от времени, поймав мой взгляд — он сидел напротив меня, — весело подмигивал, явно намекая, что не прочь выйти со мной из метро и выпить.
…Я давно заметил, что иногда рабочий класс тянется к интеллигенции. Когда не с кем выпить.
Кстати, еще в юности меня удивляли идиллические рассказы о дореволюционных встречах марксистов с рабочими в подпольных квартирах. Там всегда подчеркивалась исключительно остроумная маскировка на случай, если внезапно нагрянут жандармы. Подпольщики держали наготове выпивку и закуску, мол, сидим, мирно пьем и закусываем, в чем дело? А сами читали газету «Правда». Но вот что интересно: во всех этих описаниях с нагрянувшими или не нагрянувшими жандармами никогда не говорилось, а куда, собственно, потом девались выпивка и закуска?
Конечно, они явно выпивали и закусывали. Причем хитрость марксистов состояла в том, что они при помощи выпивки и закуски приманивали рабочих, чтобы ознакомить их с революционной литературой. А хитрость рабочих заключалась в том, что они, делая вид, что интересуются революционной литературой, были не прочь выпить и закусить задарма. А позже даже за счет Вильгельма.
В результате всего этого революционеры и рабочие взаимопрониклись. Рабочие научили марксистов пить, а марксисты в благодарность убедили рабочих, что они главные люди на земле.
Самый первый марксист, развернув газету «Правда» и увидев, что рабочий разливает водку, мог сказать: